Взгляни на меня
Обрывок 9
Иногда воспоминания, скрытые за чертой травмы, просачивались совершенно неожиданно, словно по сигналу вспыхивали и выбивали меня на мгновения из осязаемой реальности… Пока я поворачивала ключ в старом скрипучем замке, в голове из небытия выплывал вытянутый треугольник на месте оторванного куска обоев на кухне. Похож на отпечаток карты затерянного в океане необитаемого острова. Мама залепила этот треугольник плакатом с тремя безумными обезьянами. Их ярко очерченные силуэты нарисованы вокруг изгибающегося оранжевого огня, в котором плавились и чёрным облаком растекались виниловые пластинки. Цвет молчания неведомой музыки. Этот плакат принесла Мегуми Асаи, мамина подруга, после её смерти ставшая моим опекуном. Первое, что я нарисовала, взявшись за наточенный карандаш, – обезьяны, запечатлённые в порыве неведомого танца. Искажённые существа, лишённые выбора и цели, увлечённые лишь бессмысленной пляской. Всякий раз, как мама уходила зарабатывать деньги, я дышала выдуманной жизнью призрачных обезьян. Сочиняла их печальные судьбы, пыталась нарисовать в других позах и оттенках, откидывала в сторону заштрихованные листы бумаги. Записывала истории о том, что где‑то очень далеко жили в недосягаемых землях люди с пустотой вместо лиц. Спустя годы я увидела такого человека в косом прямоугольнике забрызганного водой зеркала. И мир стал походить на вязкое болото расплавленных пластинок.
Вопрос Тома о районе, в котором я родилась, вызвал душащую изнутри жгучую злость. Ответная реакция на попытку разобрать душу на кусочки, заставить оглянуться на развалины трепещущего прошлого. Я продолжала носить его в себе, как в захлопнутом футляре. Забыть никак не получалось. Исколотые грязными иглами, пропахшие дымом и отчаянием уличные девки с хронической бессонницей. Они падали в лужи рвоты, застревали между наслаждением и смертью, раздвигали ноги и захлёбывались яростью хохочущих ублюдков, швырявших им в лицо пакеты с разбавленным наркотиком. Торговцы распутством и зависимостями устраивали драки, увидев наглых чужаков, рискнувших ошиваться на их территории. Истошные крики вперемешку с выстрелами рассекали улицы в мутно‑жёлтом свете фонарей. Затем всё затихало, застывало в глубине изуродованных тел, брошенных на дороге… Форест Гейт забился прогрызающим плоть паразитом прямо в подкорку. Стал частью пульса. Возвращаясь на каникулах домой, я нечасто выходила на прогулку или за продуктами, хоть порой и шаталась по улицам в сомнительной компании, когда становилось невыносимо. Но чаще я просто залезала, угрюмая и неразговорчивая, с рваной книгой на подоконник. Сквозь мелкие царапинки на стекле наблюдала за утренней суетой, перетекавшей в бурлящее безумие вечера. Наблюдала за людьми. То замедлялось, то нарастало движение. Подростки в банданах и перевёрнутых кепках собирались в пёстрые стаи и исчезали.
Однажды один из темнокожих парней посмотрел наверх, пробежался взглядом по линии вторых этаже и увидел меня. Долго разглядывал, с подозрением прищурившись, и потом с грубой ухмылкой поманил пальцем и указал на ширинку широких джинсов. Я тут же спрыгнула с подоконника, резко задёрнула шторы. Отрезала себя от пугающего непредсказуемого мира за кирпичными стенами. Залезла на низкую кровать, подтянула колени к подбородку и только тогда заметила: упавшая на пол книга совсем расклеилась и напоминала обломки разрушенного дома. В тишине маленькой комнаты громыхнул отзвук смеха, доносившийся с улицы. Эта омерзительная компания внизу наверняка знала, кем работала моя мать. Возможно, их уставшие от тошнотворной рутины отцы частенько пользовались услугами Жаклин Энри. Представляли себя властелинами вселенной, вколачивая проститутку во вмятины кожаного дивана.
Смех рассыпался дребезжанием стекла, пробудил на дне души жуткое желание спуститься к этим вчерашним детям, которые не успели повзрослеть, а уже мнили себя всемогущими королями. Хотелось ударить, плюнуть в сморщенное лицо, вытравить напускное бесстрашие, вынуждая проглотить насмешки и угрозы. Мне, хрупкой, испуганной девчонке, было двенадцать. А крупные, высокие, одурманенные травкой одичавшие подонки были старше на несколько лет. Могли убить ударом с размаха в висок, втоптать в асфальт всей толпой, прижать жёсткой подошвой пальцы. А потом сбежать, накинув капюшоны, когда вблизи покажется кто‑то, способный опрокинуть их в грязь. И я не шевелилась, смотрела на оторванные страницы недочитанной книги. Беспомощность и слабость выжигали вены. Ногти впивались в обнажённые колени, оставляя красные полумесяцы. Но я не чувствовала боли. Меня уничтожало сокрушительное осознание абсолютной уязвимости, невозможности отстоять честь матери, защитить и не разбиться. Никогда прежде я не испытывала настолько мощный прилив цепенящей слабости. Это чувство приросло к сердцу и приняло зачерствевшую форму ярости, которая время от времени взрывалась в груди. Уже гораздо позже, единственный раз напившись до беспамятства, я раскрошу бутылку о затылок незнакомца, очень похожего на того парня, которого видела из окна… Но никакое исцеляющее облегчение не обиду и гнев, не случится торжества возмездия. Я лишь шагну навстречу пропасти.
Щелчок открывшейся двери вытолкнул меня из нахлынувших воспоминаний. Я снова глубоко вдохнула вечер февраля две тысячи двенадцатого года. Спокойно включила свет, скинула испачканные кроссовки, повесила куртку с зашитым карманом. Но те секунды, пока Том стоял позади, обожгли предчувствием, закололи под сердцем. Сегодня мы не просто зашли в съёмную квартиру официантки. Мы вернулись туда, где оборвалась томительная мысль, дрогнула нить желания взять и остаться.
– В целости и сохранности, – я показала на аккуратно сложенные перчатки возле флаконов духов с сорванными крышками.
Том поставил обувь на коврик, нацепил петлю куртки на металлический крючок, непринуждённым движением всё расставляя по местам и заполняя звенящую пустоту. Он разделся, подтверждая непрозвучавшее намерение задержаться здесь, а не с благодарностью забрать перчатки и уйти. За дразнящей полуулыбкой скрывалось нечто интригующее и соблазнительное. Особая решимость, чем‑то напоминающая сумасшествие. Могла ли я быть для него одноразовым весельем, приключением, которое захватывает, выбивает воздух из лёгких, но скоро надоедает и теряет шарм загадочности, превращается в унылую игру? Наверно, поначалу и нельзя было рассудить по‑другому. Самое очевидное предположение, не так ли? Но настанет момент, когда мы, обмотанные цепью неизбежных встреч и расставаний, словно колючей проволокой, поймём, что же именно с безудержным упрямством вплели в наше существование. Поймём, какой путь выбрали вопреки заблуждениям и страхам.
– Я знал, ты позаботишься о них.
– Да, нам даже посчастливилось ужинать вместе в ожидании их рассеянного хозяина, – усмехнулась я, а потом вдруг воскликнула: – У тебя же был день рождения пятого февраля! Что тебе пожелать? Не хочу повторять десятки поздравлений, которые ты уже переслушал.
Том устало улыбнулся:
– Пожелай мне больше времени, Вивьен, иначе я ничего не успею.
Я бы без раздумий, оттягивающих неизбежное, отдала всю отведённую мне жизнь до последней минуты. Тогда казалось, я вообще не достойна жизни. Том бы распорядился ею правильно, не пустил по лабиринтам подворотен. Не выбросил бы в мусорный бак. Растратил бы по‑человечески и ценил бы вдох за вдохом. Однажды я откровенно скажу об этом странном желании поделиться оставшимися годами, а Том разозлится так, как прежде не злился под прицелом кинокамеры, отыгрывая чётко прописанный сценарий. Ведь тогда я ещё не знала, что и он тоже не умел жить правильно, как положено.
– Не теряй напрасно время, мистер Эдвардс.
– Сейчас я точно не этим занят.