Взгляни на меня
– Красиво рисуешь, – отметила Эмили, склонилась над портретом мужчины. Его грустные глаза я с трепетом и осторожностью оттеняла линией ресниц. И тут я вздрогнула и испуганно на неё уставилась, надломив грифель карандаша. Почувствовала себя заколотым, но ещё живым диким зверем, к которому внезапно проявили сострадание. – Кто это?
– Пока безымянный незнакомец, – ответила я, взялась за другой карандаш и пояснила, посчитав, будто ей это интересно: – Но он присоединится к портретам Шарлотты, Долорес, Карлайла и Джереми. – Я резко прервала неуместный рассказ, сохранив печальную тайну: все эти люди, отраженные на белой бумаге, были выдуманной семьёй. Призрачными родственниками и друзьями матери, жившей далеко от глухих стен пансиона.
Я не сомневалась: у нас с мамой не осталось никого во всём холодном изувеченном мире. По крайней мере, при жизни она с нежностью и любовью упоминала только бабушку, к которой ездила летом.
– Это твоя семья? – не по годам впечатляющая проницательность обезоружила. Эмили присела рядом, с нескрываемым интересом разглядывая моё лицо.
– Да, – растерянно обронила я, уткнувшись обратно в рисунок. Огонёк глупого обмана обжёг язык.
– Скучаешь по ним?
Я кивнула, рассеянно заштриховывая ворот рубашки, выскакивая за линии.
– Не волнуйся, тебе обязательно понравится здесь, – уверяла Эмили.
И я решила ей открыться. Тем же вечером достала из тайника под матрасом папку, туго перевязанную верёвкой. Там я прятала рисунки. С удовольствием и гордостью познакомила Эмили со старшей сестрой Шарлоттой, умной и честной красавицей, с неряшливой тётей Долорес, кузеном Карлайлом и чутким дядей Джереми. Я разворачивала перед Эмили портрет за портретом. А она слушала, не перебивала этот поток одичавшей фантазии. Выдумки лились так непринуждённо и искренне, словно я не сочиняла, а пересказывала жизни реальных людей.
Но разве могла я, ослеплённая вниманием и горячей заинтересованностью, предположить, что и за крохотную безобидную ложь придётся дорого заплатить?
– А почему ты его оставила без имени? – Эмили указала на бледные очертания мужчины в заштрихованной рубашке. Её привлекали оттенок нежной грусти в сдержанной улыбке, поджатые тонкие губы и слезы, замершие в уголках выразительных глаз.
– Наверно, просто не могу подобрать правильное.
Но потом подбирать было уже нечего. Исчезла необходимость мучиться в поисках нужного имени, созвучного образу. Однажды, сорвав зелёное покрывало и заглянув под смятое одеяло, я от ужаса онемела на неделю. Мелкие обрывки вымышленной семьи и десятков пейзажей были разложены по простыни. Вбиты даже под тонкую голубую наволочку, точно пух. Я стиснула в ладони эту бумажную пыль и в оглушающей беспомощности разжала пальцы. Частички портретов, растерзанных с немыслимым зверством, осыпались снегом на постель. А я, не в силах отвести взгляд, застыла. Обида и злость впились в сердце. Внутри что‑то расходилось по швам. Вспыхнувшая ярость закипала в крови, но ни единой слезы не блеснуло на пылающих щеках. Тогда от унижения и досады зарыдало лишь сердце, познавшее вкус первого предательства… И неужели именно это обязана была я вынести из восхваляемого мамой заведения – привычка терпеть боль и неумение доверять людям? Ради такого сомнительного багажа она до самого конца торговала собой?
Я заболела разрушительной жаждой мести. Пока Эмили как ни в чём не бывало вышагивала по столовой, спокойно надламывала хлеб и хохотала над тарелкой, я ничего не ела и давила голод мыслями о том, как швыряю стакан ей в лоб. Я не умела вынашивать изощрённые планы и гадить исподтишка. Форест Гейт не выращивал хитрых стратегов. Он пичкал сердце взрывчаткой бунта и дурманил одержимостью немедленной расправы. Возможно, я онемела именно потому, что всю себя переломила и разорвала, чтобы взбешённые родители Эмили не сжили нас с мамой со свету за выбитую челюсть их красавицы.
На мою пугающую замкнутость обратили внимание. Размотать узелки молчания пытались и психолог, и священник, увидевший в этом промахи и расшатанность системы духовной поддержки учениц. Все бессильно разводили руками, сочиняя небылицы версий. Мама в растерянности садилась передо мной на колени в опустевшей часовне. Расколотый витражами солнечный свет прилипал к её уставшему лицу разноцветными пятнами. Она ждала, что я заплачу и всё расскажу. Но я сидела, прибитая страхом к скамье, всерьёз считала, что стоит пошевелиться – и правда просочиться сквозь движение мышц.
– Что случилось, Эллетра? – в сотый раз повторила она, вцепилась в мой локоть и хорошенько тряхнула. Надеялась, что из меня выскочит ответ? Заостренный беспокойством вопрос казался киркой, какой она пыталась расколоть камень тишины, которую я проглотила. – Так нельзя. Продолжишь упрямиться, и руководство начнёт расследование, будет копать глубже. А им не хочется, уж поверь. Никому не хочется привлекать лишнее внимание борьбой за бедную девочку из пыли Лондона. Им проще сослаться на то, что ты не приспособлена к жизни в пансионе, если вдруг потребуются объяснения. Пока ничего не утекло за пределы школы, и это всех устраивает. Священник пообещал чаще с тобой беседовать, чтобы укрепить подорванный дух, научить тебя сперва говорить наедине с умиротворением этого светлого места. Не отказывайся от встреч с ним. Ты должна показать, что стремишься справиться с проблемой. Будь послушной и рассудительной. – Мама прочертила пальцем тёмно‑синии линии моей клетчатой юбки. – Ты же такая умница, маленькая Эллетра.
А я молчала. Интересно, сколько покалеченных душ пытался залатать священник? Сколько девочек продирались через зазубренные шипы подлости, прятали шрамы и представляли, что их беды тлеют и гаснут вместе с зажжённой свечой?
Мама укутала меня наставлениями и уехала. Спустя несколько дней голос зазвучал снова, но уже какой‑то другой, выточенный из одиночества, гнева и скорби. Как из вихря бумажных клочков не собрать портреты и пейзажи, так и раздробленный голос не склеить.
– Ну как, дорисовала своего незнакомца? – однажды бросила мне в спину Эмили, когда шумиха вокруг моего временного расстройства стихла. Она не скрывала, что причастна к разорению тайника. Возможно, насмешливо упивалась тем, что пакость сошла с рук. Я бы с лёгкостью поверила, что Эмили на мне проверяла границы дозволенного. А я разрешила эксперименту завершиться успехом.
Эмили раздражённо окликнула, но я ничего не сказала. И не обернулась. Я боялась пробудить потушенный огонь обиды и вмять кулак в её невыносимо приторное лицо. Наставница говорила, как важно не загубить шансы получить стипендию, а для этого нужно быть трудолюбивой паинькой, вписываться в ожидаемые стандарты. И не ввязываться в конфликты. Даже если очень хочется.
Молчать, чтобы ненароком не вылететь из школы, чтобы тебя не вычеркнули из списка, избавляясь от хлопот.
Молчать и топить в улыбках злость, изнемогать в вареве невыплеснутого возмущения, чтобы комиссия именно над тобой сжалилась и выдала стипендию.
В школе Форест Гейта хитрить и извиваться бы не пришлось.