Жила-была девочка
Так у меня появилась полная семья, и мы с мамой переехали к отчиму в Лобню. Во второй класс я пошла уже в новую школу, но в Лобне мне было очень плохо и тоскливо. Там с нами жила ещё и мать отчима, баба Нюра, которая, конечно, любила внучек и жалела их, а я была так, сбоку припёка. С девочками, моими сводными сёстрами, мы не дружили. Конечно, мы общались, но близости никакой между нами не было, а они также не сблизились и с моей матерью. Я терпеть не могла их ужасную квартиру в старом кирпичном доме, где не было даже горячей воды, и мыться мы ходили в баню. Бельё кипятили в огромном баке, куда баба Нюра строгала хозяйственное мыло, а летом на ночь было принято мыть ноги, но почему‑то таз с горячей водой, которую грели для мытья, был один на всех. Я всегда старалась вымыть ноги первая – или не мыла их вовсе. В доме были деревянные, крашенные коричневой краской полы, подушки на кроватях под тюлевыми накидками, как в деревне, на подоконниках алоэ в мятых зелёных кастрюлях, его называли столетник, и скрипучий буфет с гранёными стаканами внутри и вазой с засохшим вишнёвым вареньем. И от всего этого несло затхлостью и унынием. А питаться у них было принято прямо со сковородки, что для меня стало катастрофой. Сначала я просто отказывалась от еды, потом баба Нюра, догадавшись в чём дело, выделила мне тарелку, но при этом едко высмеяла за барские замашки. Ей, конечно, было трудно мыть столько посуды холодной водой.
В одной комнате жили мы с девочками и бабой Нюрой, а в другой мама с отчимом. Они рано уходили на работу, отведя в садик младшую, и в школу меня и Марину поднимала баба Нюра. Уроки у меня начинались в восемь, и из дому я выходила всегда одна, несмотря на страшную темень и мороз. Я плелась в школу, которая кроме тоски не вызывала во мне ничего, я её терпела, а в руках у меня помимо портфеля был обычный целлофановый пакет с кедами. Мать моя страшно выматывалась в своём новом доме, где было теперь трое детей и не было горячей воды. Она где‑то работала, пыталась вести хозяйство и заботиться о детях, но науками по домоводству владела плохо, и весь этот груз, который взвалила ей на плечи моя бабка, был ей в тягость, где уж тут за мешком для сменки уследить.
От тоски я начала писать письма в Москву бабушкам, двоюродной сестре Людке, а ещё Наташке в Перловку. Бабушка Надя, которая была папина мама, отвечала всегда. Она вообще была милой интеллигентной женщиной и, конечно, переживала смерть сына, но ко мне тёплых чувств не питала и была довольно сдержанна. К тому же у неё был ещё и старший сын, мой дядя Костя, у которого имелись жена и ребёнок, и бабушка Надя всегда жила с ними, а нашу семью не жаловала. Бабушка Надя считала мою мать непутёвой и в случившемся несчастье винила её. Отец, вместо того чтобы окончить институт и строить карьеру, как его старший брат Костя, вернувшись из армии, женился на моей матери и вместо института пошёл водить троллейбус. Это означало, что отец попал в дурную компанию, где были выпивки и драки, которые и привели к трагедии. Зато дядя Костя пообещал меня не бросать. Как потом рассказывала баба Вера, на кладбище, когда хоронили отца, он лично сказал ей, что племянницу не оставит и поможет вырастить сироту. Дядя Костя тогда уже работал во внешторге, мотался по заграницам и почти сразу после смерти отца уехал с женой и сыном в командировку в Африку на четыре года. А я пока жила в Лобне и ждала ответы на свои письма. Наташка не отвечала никогда, что и неудивительно, она еле читала и писала, а ещё ведь надо было сходить на почту и купить конверт, хлопот не оберёшься с этими письмами. Да и Зинка, скорее всего, не научила её, что на письма принято отвечать. Баба Вера всё время много и тяжело работала, она была дворником, мела дворы и чистила мусоропровод, а по вечерам воевала с пьяным дедом и было ей не до писем. Людка запихивала в конверт мои же открытки, которые я ей покупала в киоске, и присылала мне в качестве ответа. Но я всё равно не обижалась, а письмам радовалась. Бабушка же Надя писала хорошие длинные письма, но в гости не звала и во мне не нуждалась.
Мне было тоскливо, страшно и одиноко, мама была замучена бытом, издёргана и меня особенно не замечала. Я как‑то со всеми своими переживаниями и страданиями осталась один на один и справляться было невмоготу. Наша соседка Валька, бестолковая дылда 14 лет, постоянно нас пугала разными страшилками. Она была довольно изощрённа в своих диких фантазиях, и байка про чёрную‑чёрную руку, лезущую из стены, казалась безобидной шуткой. Один раз Валька поймала нас вечером на улице и поведала, что в отделение милиции города Лобни пришло письмо от неизвестных лиц, в нём сообщалось, что в городе скоро убьют шестьдесят женщин. Или она пугала нас тем, что в доме напротив живёт дед‑колдун, он следит за нами, чтобы поймать и затащить к себе. Не знаю уж, для каких целей мы ему понадобились, может, он собирался нас сожрать, но мне хватило того, что он за нами следит, и я цепенела от ужаса и от страха не могла уснуть. Когда мы шли на речку, Валька сообщала нам, что она вся кишит пиявками, и купаться нельзя. Иначе пиявки прилипнут и высосут всю кровь. Сама она при этом с подружками купалась, а мы изнывали на берегу от жары и боялись лезть в воду. Вообще она много всего придумывала и с удовольствием над нами изгалялась, но никто из взрослых никогда не вмешивался, и Валька продолжала свои садистские трюки.
А однажды в квартире через стенку умер сосед и три дня до похорон лежал в квартире, а крышку гроба выставили на лестничную площадку. Так раньше было принято, почему‑то крышку в дом не заносили. А я после смерти отца страшно боялась всей этой похоронной атрибутики и войти в подъезд просто не могла, я цепенела от ужаса. Но почему‑то никому не было до этого дела. Мама и отчим на работе, дома лишь бабка Нюра, но она никогда меня не встречала, да мне бы и в голову не пришло её просить, почему‑то я тогда уже чувствовала, что взрослым нет до меня и моих переживаний никакого дела. Я стояла у подъезда, потом зажмуривалась, лишь бы не видеть эту страшную крышку, и на ощупь, по памяти, подлетала к нашей двери, благо она никогда не запиралась на замок, как в деревне. И вечером уже, когда все легли спать, я ворочалась и плакала от страха, от того, что за стеной на столе в страшном гробу лежит мёртвый человек. И даже потом, спустя какое‑то время возвращаясь из школы и услышав вдруг похоронный марш во дворе, я с диким страхом заскакивала в ближайший подъезд и пряталась там от этих ужасных звуков и выжидала, когда пройдёт похоронная процессия. Даже когда я уже была подростком, и умирал очередной генсек, а они тогда просто повадились один за другим, так я даже тогда с трудом пережидала траур, так мне было плохо от всего, что связано со смертью. В дни траура я без перерыва смотрела совершенно не нужный мне санный спорт и лыжные гонки, которые наше ТВ иногда транслировало, потому что люди хотели поболеть за наших спортсменов. Что угодно, лишь бы отключиться от этого назойливого траура.
В Лобне в тоске и унынии я прожила год, и после окончания второго класса мы переехали обратно в Перловку. Видно, мама устала бороться с бытом, устала от обязанностей многодетной матери и отсутствия друзей и знакомых. Младшую Ирку решили пока оставить в Лобне с бабой Нюрой, а меня и Марину забрали в Перловку. Теперь уже Марине было плохо в чужом доме, в чужом городе, среди незнакомых людей. Но вот что странно: её все жалели – и учителя в школе, и соседи, и знакомые, а меня вроде и не замечали. Почему‑то они все считали, что девочка без матери – это гораздо хуже, чем без отца. Если бы они знали, как мне не хватало моего любимого, доброго, самого лучшего на свете папки. В Перловке мне было полегче. Снова мой класс, мои подружки, моя комната. Опять же, бабушки рядом, я часто ездила к бабе Вере, изредка бывала у бабы Нади. Только с Мариной мы особо не ладили, так, скорее терпели друг друга, потому что деваться было некуда. Она не любила мою мать, была замкнутой, диковатой, а мать моя совершенно не нуждалась в её любви и вообще, мне кажется, мечтала, чтобы её все оставили в покое.
