Беспутная жизнь Гавриила Карпова
– Я ей книгу посвятил, она была моей музой, – тут я уже почти расплакался, жалея, сколько сил и денег я вложил в издание уродливой коричневой книжонки, и вспоминая разгромную критику от одного сетевого литератора, с которым мы, бывало, переписывались. И тут на тебе: «Гавриил Карпов размазал все виды соплей по страницам своей книги. Тут имеются и черные сопли –подражания декадентам, и розовые – для девочек, и голубые – тоска рафинированного мальчика, не знающего жизни, а лишь представляющего ее». Эти ядовитые, завистливые слова я запомнил наизусть и на всю жизнь. Они снились мне во сне, я слышал их в голове, когда брел домой с работы; они горели адским пламенем букв в метро. Такое бывает, когда отъезжаешь со станции и краем глаза провожаешь кафельные стены и мерещится всякое в свете ускользающих фонарей.
Но самое обидное заключалось в том, что Марине моя книга была по барабану. Она из нее ни черта не поняла. Стихи ей даром были не нужны, ей бы чего более вещественного, осязаемого. Я дарил Марине скромные букетики из трех роз или пару веток хризантем, а она выходила из положения блестяще: шла в цветочный магазин, где работала ее подруга, фотографировалась с охапками разноцветных бутонов и выкладывала это в интернет, демонстрируя образ обласканной вниманием женщины. Подписывала она фотографии то ли цитатами из попсовых песен, то ли своими словами, прилагая титанические усилия для проверки орфографии. «Ты любил ее страстно… Если ты ее потеряешь, то всю жизнь будешь жалеть и вспоминать ту женщину с красной помадой на губах и отчаянием в глазах… Она будет сниться тебе каждую ночь». Под «ней» она подразумевала себя, а кому были посвящены эти потуги – непонятно, но точно не мне. Во– первых, я не любил ее «страстно», во– вторых – не страдал от кошмаров. Все это, ее вытянутая вперед на камеру ножка, злой старый шпиц, фотографии с глянцевыми ногтями и папиным мерседесом, конечно, выглядело удручающе. Однажды я прислал ей стихотворение Поля Элюара, а она мне в ответ – смайлик. Ее стознаковый прощальный эпос заканчивался словами: «прасти но ты безнадежен», хотя безнадежной была как раз она. Но и это безобразие не отвернуло меня от нее.
– Какая же все– таки она тварь, – воскликнул я в сердцах, думая о ее груди третьего размера, которую я потерял (в первую очередь), и о ее гордом, медном лице (это уже во вторую). Мы были вместе целых восемь месяцев, восемь незабываемых, незабвенных месяцев. Мне нравилось, что она делала вид, будто слушает то, что я говорю, благоговейно заглядывая в рот и распахивая свои темные глазища. Она сделала усилие над собой и прочитала половину моей книги, польщенная посвящением, отрецензировала это все одной фразой: «Классная книжка и стихи красивые». Шпиц избавил ее от второй половины – разорвал мой сборник в клочья, съел часть страниц, а потом три дня поносил трехстопным хореем. Ее мать, суетная, грузная женщина с лохматой шевелюрой и крикливым, неприятным голосом, была солидарная с очумевшим шпицем. Она говорила, что это жалкая попытка оправдать свою несостоятельность по жизни. Дура, что тут скажешь.
– А что там твой дед? – Ваня не мог заткнуться, его несло и несло по пивному потоку словоблудия.
– А, так, никак, – я не хотел обсуждать эту тему. Мой дед заслуживает отдельной главы. Да что там, целой книги. Это тяжеловес культуры. Парфений Шапковский, знаменитый скульптор, домашний деспот и человек, по его собственным словам, крайне интересной судьбы. Ему уже шел восемьдесят седьмой год. Дед всегда был крепким, в отличие от меня, «задохлика» (как он меня называл), обладал отменным здоровьем и гордился сходством с Густавом Климтом, как внешним, так и по характеру. Опять же, со слов деда, он был заядлым эротоманом по молодости, имел много женщин, три брака за плечами (только в последнем у него появился единственный ребенок, моя мать, чем он был кране разочарован, ведь не наследник же). Он возлагал на меня по началу большие надежды, водил по именитым друзьям читать стихи с табуретки, когда я был маленьким (пишу с семи лет!), восхищался моей декламацией на утренниках, оплатил выпуск первого сборника, когда мне было восемнадцать, учебу в литинституте, которую я благополучно забросил, не найдя признания у литературных узколобых снобов и ценителей «Пушкин – наше все». После этого дед крайне разочаровался во мне.
Возможно, конечно, что свою роль в моем отчислении и ненависти преподавателей сыграло пьяное выступление на втором курсе. Массовики– затейники решили устроить литературную гостиную, где я и мои однокурсники должны были почитать свою великую рифмованную отсебятину. Дело было в пятницу вечером, весна перла на молодых людей танком, палила в их сердца и склоняла к экстравагантным поступкам. В приступе лирических чувств я выпил полторы бутылки сухого красного вина исключительно для храбрости. Мои товарищи и сидящие рядом преподаватели изумленно озирались и громко втягивали носам воздух, чтобы вычислить, кто воняет. Когда объявили мой выход, я пошел к трибуне нетвердой походкой, развернул маленькую мятую бумажку и попытался прочесть, что там было написано. Буквы плыли в розоватом тумане, голова кружилась. Я махнул рукой и стал рассказывать одно из старых стихотворений, которое помнил наизусть. На втором катрене я запнулся и начал просто придумывать на ходу продолжение без всякой рифмы. Но мне надоела эта белиберда, голова совсем не работала. Я тяжело вздохнул и сказал: «Ну, вы поняли, в общем. Бутон в конце стихотворения вроде бы превращается в цветок, но радость его была недолгой». Все молча провожали меня взглядом до двери. Я пошел в туалет и вырвал с горя весь сыр (дорогущий, между прочим!), который употребил с вином.
Но вернемся к моему любимому деду. Примерно уже третий месяц он почти не вставал с кровати, хворал, хандрил, говорил о смерти и перестал лепить. Руки дрожали и не могли совладать даже со скульптурным пластилином. Я иногда разминал его ему в надежде, что он перестанет ворчать и займется делом. Потом дед выкинул весь пластилин, потерял всякий интерес к жизни, неспособный в полной мере творить. Я испытывал смешанное чувство жалости и стыда: жалко было такого громадного, гордого человека, томящегося в немощном теле, а стыдно было потому, что мне было тяжело проводить с ним время и я избегал встреч с больным родственником под любым предлогом. Дед часто рассказывал о молодости, самозабвенно глядя в потолок и подергивая синюшными руками. Я устал слушать его бесконечные эротические истории, в которых он путал имена, женщин и даты и, кажется, бессовестно приукрашал свои рассказы. Иногда он внезапно начинал злиться на меня и кричать, обзывая рохлей, оболтусом и никудышным. Мол, девок у меня недостаточно, сижу на родительской шее и избегаю жизнь с ее опасностями, страстями и прячусь от большого и невозможно прекрасного мира. Потом он вдруг с нежностью говорил, начиная меня внимательно разглядывать, как в первые видел: «Красивый ты пацан, Ганя, да только нос большеват. Гармонию портит». Ну спасибо!
Одним рассказом из своей молодости он особенно бредил: его первая любовь, некая Грета, повстречалась ему в Венском лесу. Деду тогда было лет шестнадцать, послевоенное время. Его отец несколько лет был комендантом небольшого городка в Австрии, а потом дед с родителями перебрался в Вену, где он встретил свою молодость, увяз в искусстве по самые уши и стал пафосным, высокомерным и гордым. Грета была на пару лет старше, типичная немецкая красотка: высокая, долговязая, аккуратный нос, румяные щеки и холодные голубые глаза. Это дед описывал. Как бы она сочеталась со вкусом моей эпохи – не знаю. Думаю, губы у нее были чересчур тонкие, а лодыжки и икры – плотные, по моде тех времен. Они с дедом стали видеться регулярно. И бог знает, что они делали в Венском лесу, кроме прогулок. История умалчивает. Дед был так восхищен ее светящейся розовой кожей и стройной осанкой танцовщицы балета, что незамедлительно стал лепить. Талант был открыт, девственность радостно потеряна, а вся жизнь лежала перед ним впереди, искристая, солнечная. Когда дед рассказывал мне о Грете, она оживала в моем воображении, и я сам словно влюблялся в эту молодую и странную женщину. Моя Маринка была не такая: она – открытая, вся напоказ, притворно томящаяся от напускной тоски начинающая актриска.