Цыган
– Еще бы мне не знать!
– Мне их тоже надо накормить.
– Я, Клава, твоим деткам не враг. Ты это сама очень хорошо понимаешь, – тут же отпарировала Лущилиха.
– У вас и сейчас два кабана в катухе на откорме. Скоро на ноги не будут вставать. Куда вам еще двух поросят? Опять твоему деду в городе на базаре торговать?
– Это, Клава, не твоя печаль: на базаре он их продаст или сам съест, – с враждебностью ответила старуха. – И про твоего кабанчика ты мне толкуешь совсем зря, он мне задарма не нужен. Ты нонче как будто не с той ноги поднялась, никак не хочешь понять, о чем я тебе толкую. – Старуха примолкла и продолжала, понизив голос так, что теперь Будулаю пришлось к ее словам прислушиваться: – Тебе, Клава, ничего не стоит парочку поросят и за Доном взять. Кто их там усчитывает? То ли в лесу они заблудились, то ли в Дону утопли. В колхозе ты пока что, слава богу, из доверия не вышла. Если бы все такие колхознички были, мы бы уже и до коммунизмы дошли… – Старуха еще больше понизила голос: – Ты только вынеси их в мешке на берег, как стемнеет, под ту большую вербу, а мой дед подъедет на лодке – и… А хочешь, можно и с ветеринаром акт оформить. Нашему ветеринару пол‑литра поставить – и он не токмо на поросеночка – на свинью акт подпишет.
Даже Будулаю, который был лишь невольным слушателем их разговора, чудовищным показалось это предложение старухи, и большого усилия стоило ему удержаться, чтобы не выступить из своего укрытия и не крикнуть ей, чтобы она немедленно убралась подобру‑поздорову. Он ничуть не сомневался, что Клавдия так и поступит. Он уже знал, что и в более безобидных случаях она впадала в ярость, и тогда горе было тому, кто осмеливался ее затронуть. Недаром и сам председатель старается поддерживать с ней видимость добрых отношений – «мирное сосуществование», как выражался бухгалтер.
Тем большим было удивление Будулая, когда он услышал, как она всего‑навсего ответила старухе:
– Ты же знаешь, что об этом меня бесполезно просить.
– Ты, должно, уже забыла, Клавочка, как мы с тобой в кукурузе вместе хоронились?
И опять глубокая, затаенная боль и бессильная ярость почудились Будулаю в усталом голосе Клавдии:
– Нет, это я хорошо помню.
– Ну тогда, значит, ты забыла, как мы потом проходили мимо той разбитой кибитки и ты нашла…
После молчания чуть слышно упали ответные слова Клавдии:
– И это я помню.
– А ежели, скажем, Клава, и он как‑нибудь узнает, что ты там тогда нашла?
Никакая сила не заставила бы теперь Будулая сойти с того места, где он стоял. Сердце его затаилось в тревожном предчувствии. И он вздрогнул, как от выстрела, прозвучавшего у него над ухом, от внезапного крика Клавдии, колыхнувшего кисею занавески. Не боясь, что ее могут услышать, Клавдия кричала на весь пустырь голосом, исполненным боли и гнева:
– Вон из моего дома, проклятая старуха! Да до каких же пор я буду страдать? И за что?!
– Успокойся, Клавочка, я ведь это просто так сказала, я пошутила, – испуганно лепетала Лущилиха.
Она явно не ожидала такого исхода разговора и теперь спешила исправить оплошность. Но плотина была уже прорвана.
– Иди и говори ему! – кричала Клавдия. – Я уже ничего не боюсь! Пусть и он приходит меня терзать! Ты уже меня до последней нитки обобрала, только эту кофтенку с юбкой на мне и оставила! Вон, проклятая старуха, а то я тебя!!!
Что‑то загремело в доме у Клавдии, и вслед за истошным вскриком Лущилихи хлопнула дверь. Будулай едва успел спрыгнуть под кручу и, пригибаясь, затаиться в выемке, из которой хуторские женщины брали глину, как у него над головой тяжело пробежала Лущилиха.
– Ох ты господи, ох, страсти какие! – бормотала она.
Из‑под ее ног на голову Будулая посыпались комья сухой глины.
Вечером у Лущилихи, после того как она вернулась от Клавдии, был разговор с дедом. Соседка, копая позднюю картошку у себя на усадьбе, примыкавшей к лущилихинскому двору, слышала, как они о чем‑то гудели у себя на кухне, но из всего их разговора сумела разобрать лишь несколько фраз. Говорили Лущилины тихо, к тому же соседка, контуженная, когда фронт проходил через хутор, взрывом немецкой авиабомбы, была глуховата.
Бабка кормила в летней кухне ужином и снаряжала деда на дежурство на задонский огород. Каждое лето Лущилин нанимался в колхоз сторожить за Доном капусту, помидоры и другие овощи, о чем обычно хуторские женщины говорили: «Пустили козла в огород!» Слова эти как нельзя более кстати подходили к деду Лущилину не только потому, что он ухитрялся, вступая за Доном в сделки с шоферами проезжих автомашин, приторговывать колхозными овощами, но и потому, что своей наружностью действительно смахивал на козла: высокий, худой до последней степени и с длинной пегой бородкой. Недаром такого же худого старого козла в хуторском стаде с чьей‑то руки стали называть «дед Лущилин».
Шаркая по земляному полу летней кухни от плиты до столика, погромыхивая чашками и ложками, Лущилиха спрашивала у деда:
– Так что же теперь нам делать?
Дед помалкивал, выскребывая в чашке остатки какого‑то варева. Соседка не могла знать, о чем спрашивала Лущилиха деда, но хорошо знала, что во всех случаях жизни он оставлял первое и последнее слово за своей бабкой. Он считал и всегда говорил, что у нее голова как у министра, и обычно ограничивался только тем, что поддакивал ей, подтверждая уже принятые ею решения.
Прилипнув ухом к стенке лущилинской кухни, соседка услышала, как старуха загремела конфорками и поставила перед дедом на стол что‑то тяжелое. Должно быть, чугунок с вареным мясом, потому что его запах, просачиваясь из‑под чакановой[1] крыши лущилинской кухни, уже давно щекотал ноздри соседки. Она сглотнула слюну…
И всегда у Лущилиных было на столе что‑нибудь мясное!
– Молчишь, – презрительно сказала в кухоньке Лущилиха, – а небось поросятинку уважаешь! А где ее теперь брать?
Только после этого дед Лущилин нарушил молчание и примирительно заметил:
– А может, Пашенька, она еще того, одумается?.. Вот поглядишь, она сама же к нам прибегит.
В ответ Лущилиха решительно заявила:
– Как же, жди! Ты бы поглядел, как она на меня пошла. Зубы оскалила. И какая гадюка ее ужалила?
Дед опять замолчал, явно предпочитая, чтобы она сама же и ответила на этот вопрос. Не мог же он одновременно заниматься двумя делами! А похрустывание в лущилинской кухоньке безошибочно свидетельствовало, что у него сейчас было куда более интересное занятие, чем отвечать на докучливые вопросы бабки.
Однако и она сегодня, по‑видимому, не намерена была терпеть его молчанку.
– Я тебя спрашиваю! – И должно быть, тут же перешла к репрессивным действиям, убирая со стола чугунок с мясом. – Хватит! Натрескался!
[1] Чакан – речной тростник.