Цыган
Большая площадь, упираясь в которую улица раздваивалась на рукава, обтекая ее вместе с клубом, как река обтекает остров, уже почти забита была автомашинами и мотоциклами, но и не только ими, а и верховыми лошадьми, с которых спешивались подъезжавшие с отделений конезавода табунщики, зоотехники, ветеринары. Спешиваясь, они накрепко привязывали лошадей к стволам тополей и акаций, потому что это все‑таки были не какого‑нибудь, а табунного содержания лошади, полуобъезженные и только привыкающие ходить под седлом. Натягивая ремни поводьев, они так и норовили порвать их и тут же упорхнуть в степь, по которой вокруг поселка катались из края в край различаемые их чуткими ушами копытные вешние громы табунов, пасущихся на приволье. И не вокруг машин и мотоциклов, как это обычно бывает в сельской местности у клубов в часы стечения народа, а вокруг них, бунтующих на привязи, очарованно собирались люди, чтобы перебрать с головы до копыт по косточке и по шерстинке, не с поверхностным, а с придирчивым знанием оценивая и неоспоримые их достоинства, и возможные изъяны. Впрочем, только самому опытному взору и дано было найти изъяны, а вообще‑то, казалось, и не может их быть под этой выкупанной росами и вылощенной ветром и солнцем шкурой, розовеющей теперь под закатным солнцем. И все это была донская элита. Все новые и новые верховые подъезжали из степи. И вот уже вся площадь пофыркивала, стучала копытами, прядала ушами. Колыхались над нею длинные глазастые морды. Вот где можно было смягчиться взору, истосковавшемуся по лошадям в век всеобщего торжества моторов.
Хозяйка придорожной корчмы заметила, как даже ее молчаливая спутница не осталась равнодушной, когда наискось от них, через площадь, так и взвился на дыбы еще под одним подскакавшим из степи всадником конь и некоторое время даже потанцевал на месте, пока хозяин – какой‑то цыган – не утихомирил его.
– Кто это? – спросила приезжая у хозяйки.
– Должно, какой‑ся из табунщиков, – ответила хозяйка. – У меня, жалкая моя, к вечеру зрения совсем стала слабеть, а тут через всю площадь и вовсе не вижу. Одна мошкара перед глазами и вроде бы радуга. – И тут же она вдруг обрадованно ринулась вперед. – А вот эту я очень даже хорошо вижу. Сейчас я и тебя с ней познакомлю. Это и есть моя квартирантка Настя.
Но они не успели. Из‑за угла, из проулка, вывернулась и, круто осадив свой мотоцикл у самого крыльца клуба, быстро взбежала по его ступенькам девушка в оранжевой кофточке и в синих брюках. Большие карманы так и лепились на них со всех сторон. И местные женщины, и цыганки, цветным кружевом опоясавшие подножие крыльца, молча расступались, давая ей дорогу и провожая взглядом. Когда она, вся какая‑то прямая и тонкая – но не в бедрах, а в поясе, – взбегала по ступенькам, узкие, с рубиновым кантом по швам модные брючки с каждым ее шагом натягивались, казалось, вот‑вот лопнут. Но она, ничуть не опасаясь этого, взбежала на самый верх, все так же прямо, даже чересчур прямо держась и чуть‑чуть, почти надменно, откинув назад черноволосую голову, так и не взглянув по сторонам. Это‑то, вероятно, больше всего и задевало расступившихся перед нею женщин, среди которых отдельной кучкой стояли цыганки. И одна из них, молодая и полная, не удержалась:
– Настя уже и на людей не глядит. Выше голов летает.
Девушка мгновенно обернулась на самой верхней ступеньке, и глаза ее, обежав толпу женщин, безошибочно выхватили из нее эту цыганку.
– Это ты, Шелоро? А я и не знала, что ты уже вернулась из своего коммерческого рейса.
Легкая, как от брошенного в воду камня, зыбь всколыхнула толпу женщин, и молодая полная цыганка, принимая вызов, выступила из нее, не переставая шелушить большой, надломленный с края круг подсолнуха и не глядя, с привычной ловкостью забрасывая себе в рот семечки.
Она притворно ужаснулась:
– Ах, ты уж, пожалуйста, извиняй меня, Настя, что я позабыла тебе доложить.
– Ничего, Шелоро, ты еще успеешь отчитаться об этом там. – И движением подбородка девушка повела в сторону раскрытых настежь дверей клуба и, не задерживаясь, тут же скрылась в них.
А вслед за нею, как будто до этого ее одной только и недоставало здесь, как по команде, хлынули в клуб все остальные.
Под потолком, медленно накаляясь от движка, застучавшего на окраине поселка, забрезжили все сто матовых свечек большой люстры и затопили желтоватым половодьем неяркого света заполненный людьми зал клуба. Не успевшие захватить места на откидных стульях располагались стоя вдоль стен, а ребятишки устраивались прямо на полу.
За столом встал председатель – темнолицый, с ежиком жестких, как проволока, седых волос учитель‑пенсионер Николай Петрович, и на пиджаке у него, сталкиваясь, колыхнулись медали на муаровых подвесках.
– Уважаемые заседатели товарищеского суда приглашаются на свои места, а защитник с обвинителем – на свои.
Хозяйка придорожной хижины‑корчмы, поясняя, наклонилась к постоялице:
– У нас все честь по чести, хоть называется товарищеский суд. Николай Петрович не любит, чтобы абы как.
Мужчина с ковыльно‑белыми, но еще не завядшими, а молодечески подкручиваемыми кверху усами и женщина с иссеченным морщинами, грустным лицом учительницы поднялись из первого ряда по ступенькам на сцену и сели по обе руки от председателя за столом, покрытым сукном мышастого цвета. Хозяйка корчмы и тут проворчала над ухом у соседки:
– Уж не догадались для этого дела какого‑нибудь другого матерьялу набрать. Я каждый раз как на эту серую шкуру взгляну, так сразу же и немецкие шинеля вспоминаю. А вот и моя Настя на свое прокурорское место идет. – И она больно ткнула постоялицу под ребро костяшками пальцев.
Девушка в оранжевой кофточке и в синих брюках, колыхая на затылке жгутом черно‑смолистых волос, перехваченных белой ленточкой, спустилась по проходу из глубины покатого зала и села перед столом президиума в первом ряду.
– Несмотря что в штанах, она и своим цыганам спуску не дает.
– А это с ней рядом кто? – спросила постоялица.
– Тоже цыган. Прокурор и защитник у нас цыгане, а суд – весь русский. Вот подожди, как она еще с ним резаться начнет.
– А Василия Пустошкина мы попросим на свое… – И, не договорив «место», председатель Николай Петрович пояснил остальное гостеприимным жестом в сторону одинокой скамьи, стыдливо приютившейся между первыми рядами и сценой.
Обыкновенную лавку, сколоченную из досок и перекладин, должно быть, только в эти судные дни и вносили сюда. И человеку, очутившемуся на ней, вероятно, не очень‑то уютно было чувствовать себя здесь как между двух огней – между неукоснительным в своем следовании всем правилам судебной процедуры столом президиума и не менее, если не более, непреклонной, а чаще всего и беспощадной публикой. Вот почему теперь не очень‑то спешил занять ее и тот здоровенный, с круглыми детскими глазами Василий Пустошкин, которого столь широким жестом приглашал председатель. Но в конце концов увещевания Николая Петровича подействовали, и от самого входа, где Пустошкин стоял, прислонившись могучим плечом к дверной притолоке, он медленными и как будто заикающимися шагами направился через весь зал к злополучной лавке. Николай Петрович отечески подбадривал его: