Цыган
– Места тут, Настя, глухие.
– Вот это правильно. Хочешь спрятаться?
Какое она имеет право его стыдить? И правда, ей бы только прокурором быть. Какая‑то уж очень отчетливая она. Конечно, совсем молодая еще, а молодые теперь хотят сразу на все свои вопросы ответы получить. И словами ведь можно ударить человека так, что ему будет больно. А если ему и самому еще нужно время, чтобы правильно ответить, если он и сам еще твердо не знает, что оно дальше будет и как?!
– Вряд ли, Настя, я кому‑нибудь так буду нужен, чтобы захотели меня искать.
А вот это он совсем напрасно спешит за других сказать, этого ему бы и вовсе не следовало говорить.
А старуха храпит, как дрова пилит. Правда, хоть над ухом стреляй. И почему это старые люди всегда так храпят? Хоть бы на другой бок перевернулась… Если он твердо не знает, а только так думает, то и незачем ему было это говорить. Но и откуда же он может это знать? Разве это его вина, что он думает, будто никому на этой земле уже больше не нужен и никто не захочет его искать? И все‑таки ему не надо было спешить вот так отвечать, поддаваться ей. Но и отделаться от нее не так‑то просто, даже Шелоро не смогла. Так и допытывается, так и норовит ковырнуть под самое сердце.
– И на самое дальнее отделение запросился, а в мастерские к большому новому горну не захотел. Кто тебя там обстирывает, ну и все остальное?
– С этим, Настя, я давно уже привык сам справляться.
– А что это у тебя в вагончике за карты всегда расстелены на столе? Как ни заеду к тебе на отделение на мотоцикле, а ты над ними шепчешь. Как вроде школьные. Может, тоже надумал на заочное поступать?
– Это, Настя, карты не школьные. И на заочное мне уже поздно. Они у меня еще с тех пор сохранились, как я в разведке служил.
– Зачем же они тебе понадобились теперь?
– На них, Настя, осталась вся моя стежка на войне.
– Пора уже об этом забывать.
– Об этом, Настя, никогда не нужно забывать.
– А то, может, они тебе тоже бэш чаворо говорят?
– Нет, кочевать, Настя, я уже больше никогда не стану, это совсем другое, а к своим товарищам – и какие живые, и какие давно уже мертвые лежат – меня иногда тянет. Сам не знаю почему.
– А я знаю. С чего это ты вдруг вздумал, что совсем уже старый? Ты что же – умирать собрался?
– Откуда, Настя, ты это взяла?
– Это только к старости и перед смертью люди начинают всю свою прошедшую жизнь ворошить. Вспоминают и начинают своих бывших товарищей искать.
– Не совсем старый, Настя, но и не молодой уже.
– А вот я тебя, дура, все еще молодым считаю.
– Спасибо тебе, Настя.
За стеной помолчали, и потом она глухо сказала:
– Мне твое «спасибо» ни к чему.
Неужели же он так и не понимает, чего она добивается от него, чего хочет?! Или же он хоть и отвечает, а не слышит ее, она говорит ему о своем, а он думает свое. Так бывает. Но чтобы понять, чего она добивается, вовсе и не обязательно вслушиваться в смысл ее слов, а только в голос. Как будто у нее в горле какой‑то комок или струна. То вся так и натянется, то опять ослабнет.
– Иногда может показаться, что ты сюда приехал насовсем, а иногда поглядеть на тебя – тот же приблудный гусь при чужой стае. Каждую минуту можешь подняться и опять полететь. Что ты сам об этом думаешь?
– Чтобы на это ответить, Настя, нужно время.
– Сколько же тебе для этого еще надо времени?
– Этого я не могу сказать!
– Лучше бы ты сюда совсем не приезжал.
– Почему, Настя?
– Тебе хорошо: приехал, пожил и опять уехал, а до других, кто за это время к тебе мог привыкнуть, нет дела.
Его голос за стеной покорно сказал:
– Хорошо, Настя, я могу и теперь уехать.
– Куда?
– Куда‑нибудь.
– Значит, тебе уже не нравятся эти места?
– Нет, места хорошие.
– Или люди?
– Как ты сам будешь к людям, так и они к тебе.
– Уехать, конечно, легче всего… А ты думаешь, мне легко здесь от своих же цыганок терпеть? Да и некоторые цыгане уже в глаза не глядят. Говорят, что из‑за своей выгоды могла бы и родную мать в ложке утопить. А какая мне от всего этого выгода, какая?! Бывает, и мне иногда хочется завязать глаза и бежать от всего этого в город, и жить там, как все люди живут, да не могу. Мне детишек жаль бросить. И цыганских, и нецыганских. Я за это время уже успела привыкнуть к ним. У той же Шелоро одних дошкольников шестеро. Двоих она, когда уезжает на промысел, с собой берет, а еще четверо клубятся, когда они дома, некормленые и в грязи. Приходится их и на ночь в детском саду оставлять, и самой с ними оставаться. А тут и главный бухгалтер конезавода ругается. У нас, говорит, детсад, а не круглосуточный интернат, и по смете нет такой статьи, чтобы детей от живых родителей на полное государственное обеспечение брать. Но что же с ними делать? Они же не виноваты, что у них такие мать и отец.
– Ты, Настя, славная. Ты на меня, пожалуйста, не обижайся.
– За что же мне на тебя обижаться, Будулай?
– За то, что я тебя прокурором назвал.
– Так это же правда. Вот подожди, закончу заочный юридический и еще начну своих же цыган за бродяжничество судить. Тогда берегись и ты меня, Будулай.
А хозяйка храпит на весь дом. И машины, не задерживаясь, пробегают мимо, возят силосную массу к траншеям из степи. То, как полуденной знойной донской водой, затопят хатенку светом своих огней, то опять уносят их вглубь ночной степи. Нанизываются на нитку шляха, как желтые и красные, большие и маленькие мониста у Шелоро.
Все‑таки дождалась от него этих слов: «Ты, Настя, славная». Нет, это хорошо, что Клавдия тогда удержалась, так ничего и не рассказала Ване. Если бы она не удержалась и рассказала вгорячах, еще неизвестно, что бы теперь было.