Цыган
Парнишка молодой, молодой,
В красной рубашоночке,
Хорошенький такой…
И сам Егор уронил на стол голову, мгновенно засыпая. Уже не слышал он, как его жена, Шелоро, вдруг отчетливо‑звонко позвала, прижимая руку соседа Василия Пустошкина у себя на колене своей рукой:
– Малаша!
Жена Василия Пустошкина, сидевшая по правую руку от него, с другой стороны, и безмятежно занятая в этот момент обгладыванием ребрышек молодого поросенка, сердито вздрогнула:
– Ты чего?
– Твой Вася просится сходить с ним в кусты. Сходи‑ка ты заместо меня, – невинно сказала Шелоро.
И уже совсем не чувствовал сморенный сном Егор, как его баяном постепенно завладел сосед по столу Николай Петрович.
Николай Петрович вовсе не намеревался при этом играть на баяне. Он просто осторожно высвободил из‑под пальцев Егора клавиши и скинул с его плеча ремень баяна, когда Егор уронил на стол отягощенную хмелем голову. Но, высвобождая из пальцев Егора ряды клавишей, он невольно положил на них свои пальцы и, когда мехи баяна отозвались под ними, задержал баян в своих руках. Прислушиваясь и склонив над баяном голову, он продолжал рассеянно перебирать пальцами. Пальцы его явно не хотели слушаться. Они уже страшно давно не лежали на клавишах баяна. Еще с тех самых дней, когда впервые появились у него на груди и эти самые медали, которые теперь свешивались на муаровых ленточках, касаясь ребер баяна. Николаю Петровичу почему‑то очень захотелось, чтобы пальцы все‑таки послушались его. Совсем тихо, так, чтобы никто не мог услышать его, он перебирал ими, растягивая и сжимая баян и почти положив на него голову. И никто не услышал то, что он при этом заиграл. За свадебными столами все более вразнобой пели, кричали «горько», а в квадрате столов продолжались под радиолу танцы. Никто не мог услышать Николая Петровича и не слушал его, пока он, подыгрывая себе на баяне и незаметно для себя, не начал петь, а скорее негромко выговаривать давно зачерствевшим голосом:
Враги сожгли родную хату,
Сгубили всю его семью.
Куда ж теперь идти солдату,
Кому нести печаль свою?
Это была совсем неподходящая к случаю, не свадебная песня, и Макарьевна, посаженая Настина мать, ревностно следившая за неукоснительным соблюдением всех правил обряда, сразу же поманила к себе одного из своих вестовых‑комсомольцев, чтобы передать с ним Николаю Петровичу распоряжение немедленно прекратить, но тут вдруг ее сосед по столу и дружок, посаженый отец Насти, глянул на нее такими глазами, что она и застыла на полуслове, потеряв дар речи. Оказывается, рано она перестала его бояться.
И с этой секунды, чуть отодвинувшись от него, она уже неотрывно, хотя и не поднимая глаз, наблюдала за ним, пока он слушал, а Николай Петрович, ничего не замечая вокруг себя и почти прислонив к баяну ухо, полупел‑полуразговаривал своим надтреснутым голосом:
Пошел солдат в глубоком горе
На перекресток двух дорог,
Нашел солдат в широком поле
Травой заросший бугорок.
Вверху, над головой Будулая, шелестел своей листвой начеканенный ветром и солнцем из белого серебра тополь. И вокруг тоже было широкое поле, необозримая степь. Так, значит, это про него, про его жизнь Николай Петрович не то поет, не то рассказывает словами песни. И как так могло случиться, что до этого Будулаю так и не пришлось услышать ее? А скорее всего, и потому, что всегда было некогда, недосуг ему за поисками этого бугорка, потерявшегося в безбрежно широком поле.
Постепенно стал убывать и глохнуть за свадебными столами веселый шум. Но раньше всего заглох он за теми столами, которые заняты были людьми постарше. Теми самыми, которые и шаровары с лампасами подоставали, снаряжаясь на свадьбу, и довоенного еще фасона кофты и юбки. Но также и по протезам их можно было бы узнать. И по той серой, пепельной бледности, которая вдруг так и осыпала их щеки, когда у Николая Петровича на мгновение как будто совсем пропал голос:
Не осуждай меня, Прасковья,
Что я пришел к тебе такой:
Хотел я выпить за здоровье,
А должен пить за упокой.
Сойдутся вновь друзья, подружки,
Но не сойтись вовеки нам…
И пил солдат из медной кружки
Вино с печалью пополам.
Но перед Будулаем стоял нетронутым его стакан с вином. Никто не обращал внимания на него. Даже его соседка, посаженая мать Насти, которая уже перестала сердиться на Николая Петровича за то, что он испортил свадьбу своей неподходящей песней, и, забыв о своих обязанностях, тоже слушала его вместе со всеми.
И только лишь Настя, которая до этого за весь вечер так и не взглянула в сторону Будулая, теперь не отрываясь смотрела на него. Вверху шелестели тополя своей чеканной листвой. То ли от света электрических матовых фонарей, то ли еще от чего, но лицо Будулая казалось теперь совсем бледным, а бородка особенно черной. И сидел он за столом на своем месте посаженого отца, как замер.
Настя не отрываясь смотрела на него, а на нее смотрел ее молодой муж Михаил Солдатов и переводил взгляд на красную рубашку Будулая.
Но больше никто так ничего этого и не видел, потому что внимание всех в это время было занято совсем другим. Ну кому в самом деле интересно наблюдать, какое могло быть лицо у одного из присутствующих на свадьбе цыган – таких здесь было много, – когда куда как интереснее было смотреть на генерала, который был здесь один.
Подыгрывая себе, Николай Петрович заканчивал уже почти шепотом: