Цыган
…Целая тьма шатров стоит по обеим сторонам веселой зеленой балки, вокруг вразброд пасутся на лугу лошади, и среди них неразумные разномастные жеребята, а на дне балки не меньше дюжины цыган устроились на корточках у своих маленьких дорожных наковален, и отец впервые позволил Будулаю подкачивать мех горна, железо поет под молотками на всю степь, но это не может заглушить и той знакомой с детства песни, которую поют у большого костра цыганки.
Да, это та самая песня, которую ему когда‑то часто пела Галя, а недавно напомнила и Настя. Славная девочка, но в эти годы еще нельзя до конца знать свое сердце, и может показаться, что любишь, когда только хочешь любить. И он не мог поступить иначе. Если б не это, то он бы, наверно, так и остался жить в этой табунной степи. Люди там хорошие, кругом тишина и травы, травы…
Нет, это совсем не похоже на сон и не чудится ему. Глаза его давно уже открыты, вон скворец раскачивается на ветке, весь взъерошился, растопырил крылышки и закинул головку, сейчас должен затрещать, а вон удод неслышно, как призрачная тень, скользнул в листве. И совсем рядом, у щеки, красный муравей, как грузчик, ворочает втрое больше его самого личинку. А зеленая гусеница ползет к такой же зеленой кобылке.
Какой же это сон, если, кроме песни, еще так явственно потягивает запахом дыма! И голос не Галин и не Настин, а совсем низкий, как мужской, хотя и женщина поет. Притом совсем близко, рядом.
Будулай сел; еще не поднявшись, раздвинул ветки молодого, но уже густолистого дуба. Вдоль дубовой государственной лесополосы, которая с вечера приютила его, когда он обнаружил в своем мотоцикле небольшую поломку, тянулась грунтовая, хорошо наезженная и почищенная грейдером дорога, а через дорогу, сквозь седловину между двумя буграми, розовел далеко внизу под утренним ранним солнцем Дон, и за ним почти сплошь задернутое сейчас пеленой тумана Задонье, откуда он вечером переправился на пароме. Лишь кое‑где сквозь туман пробивались, расплываясь, еще не всюду погашенные по раннему времени огни левобережных станиц, полевых станов.
И вот в этой‑то седловине, между двумя придонскими буграми, в падинке, стояли три телеги, а посредине них курился дымок. Женщина, сидя у костра на корточках, что‑то ворочала в нем палкой и вполголоса пела знакомую Будулаю цыганскую песню. Разбредшиеся вокруг лошади похрустывали травой.
Она не испугалась, когда Будулай, мягко ступая по траве, остановился у нее за спиной и по‑цыгански сказал:
– Здравствуй.
Она спокойно повернула голову, и он увидел, что у нее лицо уже немолодой женщины, старухи, но глаза еще яркие и взгляд у них острый.
– Здравствуй, рома. – И опять отвернула голову, продолжая ворошить палкой в костре, в котором у нее что‑то пеклось.
– А где же ваши другие люди? – спросил Будулай.
– Там станица, – коротко показала она палкой между буграми по уходившей под гору ложбине, считая излишним объяснять ему то, что он должен был и сам знать как цыган.
И он больше ничего не спросил у нее, тоже присев против нее на корточки у костра. Выкатив из костра палкой печеное яйцо, она подкатила его Будулаю:
– Бери.
Он не стал отказываться, так как заметил, что в золе костра еще пекутся яйца, и, прежде чем очистить яйцо, стал перекатывать его, раскаленное, из ладони в ладонь.
– А ты положи его в траву. Роса.
И правда, в смоченной росой траве яйцо сразу же остыло, и когда он стал очищать его, корка сама отделилась. Цыганка молча протянула ему ломоть хлеба с насыпанной на него кучкой соли и, выкатив из костра другое яйцо, для себя, продолжала, хотя он ничего больше не спрашивал у нее:
– Но все равно они опять вернутся оттуда с пустыми руками. Не послушались меня.
Если бы он полюбопытствовал у нее, в чем же именно не послушались ее те, которые спустились в станицу, она бы, возможно, не стала больше откровенничать с ним, незнакомым ей цыганом. Но он, надкусывая яйцо вместе с ломтем хлеба, лишь взглянул на нее и этим, видимо, больше всего и внушил ей доверие.
– Я им говорила, что по задонским глухим хуторам можно скорее мел променять, но они же теперь старых и слушать не хотят. И моего тоже сбили. – Отвечая на молчаливый вопрос в глазах у Будулая, пояснила: – Мы по‑за Шахтами из‑под Белой горы кирками мел вырубаем, мелем его и меняем по три блюдца за блюдце муки и по две цебарки за цебарку картошки. А если деньгами, то можно иногда за бричку мела и двадцать рублей наторговать. Но на этом берегу мы за два дня и полбрички еще не успели расторговать. – И, кивнув на подводы с мешками, туго набитыми чем‑то белым, добавила: – Тут из‑под придонских круч они привыкли сами какую угодно глину добывать: и желтую, и красную, и мел. А там, по‑за Доном, глушь, там могут и за блюдце мела блюдце пшеничной муки дать.
После такой ее откровенности не возбранялось, пожалуй, и самому спросить:
– А как же вы теперь, так опять все время и будете с места на место переезжать?
Впервые она с сомнением и остро‑проницательно посмотрела на него.
– Ты или прямо с луны упал, или у тебя от цыгана одна только борода осталась. Кто же нам теперь позволит кочевать? – Она порылась рукой где‑то за вырезом своей кофты и протянула Будулаю раскрытый на ладони паспорт, впрочем не отдавая его ему в руки. – Видишь, тут штамп. Я теперь каждому могу доказать, что не где‑нибудь, а в Бессергеневском совхозе живу. А это, – она кивнула в сторону бричек с мешками, – мне никто не запретит своей родной сестре для щикатурки дома отвезти… Мы, рома, в станице Бессергеневской правда на виноградниках работаем, а мужчины кто сторожует, а кто при лошадях. – И она с некоторой даже гордостью добавила: – У нас в совхозе жить можно. И свое вино есть.
Нехорошо было злоупотреблять чужой доверчивостью, но цыганке, видимо, наскучило одиночество у костра, и она сама рада была приоткрыться незнакомому человеку. А вокруг от травы под лучами утреннего солнца испарялась роса. Паслись на траве цыганские лошади. Внизу, сквозь седловину между буграми, виднелся Дон. И в огне костра весело сгорал прошлогодний бурьян. Будулай спросил:
– Зачем же вы опять ездите, если там можно жить?
И снова она бросила на него свой остро‑проницательный взгляд из‑под быстро взметнувшихся век:
– Нет, тебе пора уже и цыганскую бороду постричь. Как будто ты и сам не знаешь. Я вот трошки посидела в степи у костра, поворошила память, и мне как‑то легче. Не все то лучше, что лучше. – Она вдруг мимолетно заглянула ему за борт пиджака. – Так это, значит, ты и есть Будулай?
– Откуда ты меня знаешь? Я раньше никогда не видел тебя.
– Ты еще молодой, а я уже старая цыганка. – И она загадочно улыбнулась, на миг приоткрыв еще совсем крепкие белые зубы. Так он и не понял, что могла означать ее улыбка. Похрустывали травой лошади. Она повернула голову. – А вот и наши идут.
Из‑под горы, куда спускалась лощинка, донеслись голоса. Цыганка прислушалась.
– И, сдается, опять на дурницу. Вон как гомонят. Грызутся, должно. А моего Мирона что‑то не слышно. Это, значит, они на него все гуртом напали, что опять не туда их повел. Сами его сбили, и он же теперь виноватый.
Голоса снизу приближались, и вот уже из‑под горы на серебристо‑сизом от полыни склоне показалось многоцветное пятно. Будулай встал. Не хотелось ему оказаться сейчас среди своих соплеменников в этот час раздора между ними.