Теща. История одной страсти
Это требовало определенного напряжения сил на достаточно длинном отрезке времени. В стране победившего социализма – в отличие от нынешнего разорванного времени – царил железный принцип: будущее следовало создавать с нуля, от начала координат своей беспредельной жизни.
Строя жизнь едва ли не с детского сада, человек обеспечивал будущее до могильного холма – если, конечно, не высовывался дальше дозволенного. Но высовывались только дураки, поскольку не имело смысла высовываться, когда имелась возможность без всякого напряжения провести жизнь безбедно.
Впрочем, об этом хватит. На данную тему писано многими, гораздо лучше, нежели мною.
Я вспомнил о другом.
Мне хочется восстановить свое подростковое состояние, хотя я сам не знаю, зачем это нужно. Но, видимо, зачем‑то нужно, иначе не возникло бы самой потребности.
Итак, попробую начать точно по смыслу.
В 1973 году – 56‑м после Октябрьского переворота, 28‑м после победы, которая на самом деле обернулась поражением, 12‑м после полета Гагарина – бессмысленного и безрезультатного, как вся советская космическая программа, за десять лет до смерти Брежнева – самой отвратительной мрази, которая когда‑либо правила Россией…
Через 181 год со дня рождения и спустя 117 лет после смерти Николая Ивановича Лобачевского – единственного великого русского математика – все было иначе, чем сейчас.
Совершенно иначе, до такой степени по‑другому, что сейчас в это трудно поверить.
Я был мальчишкой; все мы были мальчишками, почти никто не выбивался из общей массы.
В том смысле, что нами владела мысль о будущем, владевшая движением жизни.
А все остальное оставалось за бортом.
Ну не то, чтобы совсем за бортом, но…
Но давалось мелким шрифтом, как принято делать в серьезных математических учебниках, где автор отвлекается от общей темы, определенной названием главы. Места, набранные мелким шрифтом, говорили: хочешь – читай, не ленись и разбирайся, не хочешь – не читай и ничего не потеряешь.
Во всяком случае, так воспринимал жизнь я – целеустремленный мальчик, сын образованных интеллигентных родителей, готовивших мне такое же образованное интеллигентное будущее, коему подходу я нисколько не противился. Точнее, даже сам рвался вперед.
Под «мелким шрифтом» я подразумеваю все, что существовало независимо от победившего социализма, и грядущего вот‑вот коммунизма, от устремлений человека в будущее, от будущего и от человека вообще.
То есть природу, которая развивалась в каждом из нас. И во мне в том числе.
Внутренние метаморфозы, которые начинались неожиданным образом, принимали странные формы и удивляли результатами едва не каждый день.
Думаю, нетрудно догадаться, что я веду речь о половом взрослении.
Эта тема, как само явление, находилась на полях жизни – точнее, на обороте ее листа.
Если в СССР официально не существовало секса – как заявлялось лет через двадцать после описываемых мною событий – то в нашей образцовой инженерно‑бухгалтерской семье его не могло быть и подавно.
Я не догадывался – точнее не задумывался о таких деталях бытия. Но теперь, с позиции нынешнего возраста, прихожу к убеждению, что в те годы мои родители природным делом уже не занимались.
Сейчас я понимаю, что коммунизм и отвергнутое им христианство имеют больше сходств, чем различий. Говоря привычным математическим языком, у них общая аксиоматика, хоть и употребляемая на разных уровнях. Большевики и церковники соотносятся между собой примерно как теорема Крамера о решении линейной системы с квадратной матрицей и альтернатива Фредгольма для линейных операторов в гильбертовом пространстве.
Объяснять не вижу смысла, интересующиеся могут заглянуть в Канторовича и Акилова или даже понять это тезисно, посмотрев нужные статьи в математической энциклопедии.
Впрочем, меня куда‑то понесло; я словно начал читать трижды осточертевший курс математического анализа студентам университета, которым он трижды не нужен, поскольку в их возрасте интересует одно: кому или перед кем – в зависимости от пола – раздвинуть ноги. Но они натужно собрались на лекцию первого сентября, сидят в душной аудитории, оставив за окнами еще живое лето, и жадно рассматривают друг друга, делают априорные оценки. А я – старый дурак с седеющими висками – стою у доски и нудным голосом объясняю полную структуру предмета, на три семестра вперед. Когда‑нибудь – в общем довольно скоро – из общей биомассы вычленятся человек десять, которым математика окажется до определенной степени интересна, ради них‑то я и стану читать все дальнейшее. Однако это случится позже, а сейчас еще никому ничего не нужно и с наибольшим смыслом стоило бы свернуть эту лекцию, распустить всех по домам и койкам, а самому идти в буфет пить кофе, поскольку мне платят не за проведенные пары, а по установленной нагрузке. Но я так сделать не могу, меня прижмет к ногтю учебная часть, поэтому я тяну время, говорю что попало и искоса поглядываю на часы, которые по‑старомодному ношу на запястье.
Так, конечно, не стоит вести воспоминания о серьезных вещах. Поэтому поясню мысль кратко: и у христиан и у коммунистов секс был допустим в браке – как неизбежное зло для продолжения рода – но не более того.
Мои родители, полагаю, подходили под это определение.
Ну и, кроме того, на изыски, которые могли быть в молодости, к периоду моего детства у них не осталось сил.
Мать родила меня поздно – в тридцать с лишним лет – а отец был старше ее еще на восемь.
Работа при социализме не измочаливала людей до состояния оберточной бумаги, но на женщину нагрузка была куда большей, чем сейчас.
Ведь тогда не существовало ни посудомоечных машин, ни приемлемых стиральных, а из средств для мытья стекол, существовал лишь синий «Нитхинол» в бутылочках.
Работая бухгалтером на огромном оборонном заводе – каких в СССР имелись сотни, если не тысячи – моя мать на протяжении трех десятков лет вставала в полседьмого утра. Ей требовалось приготовить для всех завтрак, привести себя в порядок и успеть на общественном транспорте к проходной до закрытия турникета. Не думаю, что при таком ритме – к которому добавлялись перманентные хлопоты по раздобыванию продуктов и ручная стирка белья – у нее оставалось много сил на интимную жизнь. Или хотя бы желание на таковую.
Что касается отца – начальника отдела в таком же громадном НИИ, каких уж точно были тысячи и тысячи – то про него не могу сказать ничего. Но я уверен, что и он про эту сторону бытия забыл вскоре после моего рождения.
Вообще говоря, углубившись сильнее, чем требуется, хочу коснуться еще одной глобальной темы.
Советские люди были задавлены «моральным кодексом строителя коммунизма» – большевистским аналогом христианской химеры целомудрия; нам насаждалось убогое мировоззрение, поверхностное и пустопорожнее, как «Марш энтузиастов». Но тем не менее люди – по крайней мере, определенная часть незабитых и незашоренных – все‑таки жили. И, порицаемые на партсобраниях, в СССР все‑таки тайным цветом цвели адюльтеры.
В последнем я теперь не сомневаюсь.