Теща. История одной страсти
Тратить бесценное время жизни на учебу с массой никому не нужных предметов – историй без истории и географий за «железным занавесом» – в нашей микрорайонной школе Костя не хотел. О какой‑то хорошей, специализированной, в его случае речи не шло и он решил поступать в училище искусств – пристанище истинных художников.
Там существовал какой‑то подготовительный то ли класс, то ли курс, и Костя перешел в училище, не дожидаясь конца первой четверти восьмого класса.
После этого мы виделись с ним всего раза три, и то случайно.
Правда, в богемном окружении Костя как‑то оттаял и снова слегка расцвел, нашим встречам был почти рад.
Но все равно я чувствовал, что – говоря языком физики, который тогда на какой‑то момент казался мне интересным – сам еще лечу на первой космической скорости, остаюсь на земной орбите при прежних интересах. А Костя уже развил вторую и устремился от Земли к другой планете: то ли к Марсу, то ли к Сатурну. А, возможно, даже разогнался до третьей и был готов навсегда покинуть пределы Солнечной системы.
Костя сделался старше, рассудительнее и злее.
Мы вели прежние разговоры о женщинах: иных общих тем у нас не существовало, поскольку я был чужд искусствам, а Костя ни черта не понимал в математике.
Но и о женщинах Костя говорил без прежнего приподнятого восторга.
Как понимаю я теперь, он непрерывно прокручивал в памяти ночи, проведенные со своей любовницей. Причем вспоминал не ощущения, а знания, которые получил не там, не так и, возможно, все‑таки не вовремя.
Во мне остался один из последних разговоров, состоявшийся в сквере на перекрестке улиц Ленина и Коммунистической – бывшей Сталина – за два квартала от кинотеатра «Родина», где полгода назад мы наслаждались мороженщицей без трусиков и строили чувственные планы.
Было холодно, деревья почти сбросили листву, темно зеленели только пихты, рассаженные по углам.
Мы сидели на белой скамейке; мимо нас – и рядом по гравийным дорожкам и по улице за гранитным парапетом – шагали прохожие.
На соседнюю скамейку села женщина лет тридцати.
По погоде на ней было длинное демисезонное пальто; когда она закинула ногу на ногу, показались ноги, сияющих над краями модных по тому времени «сапог‑чулок». Женщина раскрыла сумочку, достала голубую с белым пачку «Ту‑134», вытряхнула сигарету, щелкнула зажигалкой. До нас донесся легкий запах бензина: газовых в те времена не существовало.
Она курила, глядя перед собой, словно рассматривала вход в лекторий Всесоюзного общества «Знание», который располагался на другой стороне улицы. У нее был хищный и в то же время растерянный профиль.
– Враки все. Бесстыдные враки и ложь, – сказал Костя, посмотрев на женщину и тут же отвернувшись.
– Что – ложь? – я не понял, переспросил.
– Всё. Все эти Петрарки с Лаурами и прочая хрень. И встретил вас, и чудное мгновенье, и стан шелками схваченный и тургеневская кисея над письмами Татьяны.
– Она мне не писала писем, – возразил я.
Глядя на золотистое женское колено, я невольно думал о своей соседке, которую, кажется, вожделел всерьез.
По крайней мере, после Костиных рассказов.
– Да не Авдеенко, а Ларина, – пояснил Костя, поняв ход моих мыслей. – Это такая упертая дура из «Евгения Онегина», по программе еще не было, я просто сам читал…
Курильщица на соседней скамейке переложила ноги по‑другому.
Такие движения были одинаковыми у всех женщин, но ноги этой были, пожалуй, красивее, чем у Авдеенко. Хотя если бы Таню обуть в такие же изящные «чулки», она тоже показалась бы лучше.
Поймав щекой мой взгляд, женщина повернулась в нашу сторону.
Но посмотрела не на меня; длинным, долгим взглядом она смерила Костю. Я вообще отметил, что после лета женщины всех возрастов: от младшеклассниц до Нинели – стали смотреть на моего друга как‑то иначе. И по‑другому, чем на меня, не такого худого и сложенного лучше.
Видимо, полтора десятка ночей в душном лагерном домике наложили на него печать, распознаваемую представительницами противоположного пола.
– …Чушь и ерунда. И страшная ложь, которой нас кормят не пойму зачем. Нет этого ничего на самом деле. Нет.
Костя отчаянно потряс головой.
– Женщина – не богиня, сошедшая с небес, какой ее пытается представить возлюбленное искусство. Поклоняться женщине так же глупо, как молиться вон тому столбу, обгаженному собаками.
Он взмахнул рукой.
Собака – классическая бродячая дворняга, каких в те времена было пруд пруди – истово мочилась на серебристый фонарный столб, стоя боком и задрав лапу.
Я молчал.
– Женщина – это всего‑навсего ходячая…
Махнув рукой еще раз, Костя употребил слово из числа тех, какие были в ходу среди дружков Дербака.
Я не ответил. Меня ошеломило даже не само определение, а та оголтелость, с какой сделал признание мой мягкий, романтический, художественный друг.
– Да. Просто…
Будущий художник выматерился еще раз.
– В которую надо…
Следующая Костина фраза состояла из таких слов, что я понял меньше половины.
– Вот и вся романтика полов. Все это мировое искусство, все эти романы и сонеты и картины про любовь с миллионами алых роз – все можно было изобразить…
Чем именно можно было изобразить любовь, Костя договорить не успел.
Впрочем, здесь меня повело из одной плоскости другую.
Слов про «миллион алых роз» Костя не произносил; в те времена эту олигофреническую песню еще не написали, да и сама Алла Пугачева еще не переползла во второй десяток из той сотни постелей, по которым перемещалась всю жизнь.
Здесь я просто выразил свое отношение к понятию мишурной любви – особенно выражаемой со сцены старой шлюхой, на которой негде ставить пробу.
– …В виде распахнутого влагалища в обрамлении бестелесных ангелов с серебряными трубами, на которые натянуты индийские презервативы «Кохинор».
Женщина с соседней скамейки встала и пошла к выходу из сквера. Не к ближнему, справа от нее, открывающемся на углу, а к дальнему, мимо нас.
Поравнявшись с нами, она остановилась, чтобы поправить сапог, который сидел идеально на тугой ровной икре.
– Ладно, Лешка, мне пора, – сказал Костя и встал, на ходу пожимая мне руку. – До встречи в лучшей жизни.
Женщина удалялась по красной дорожке налево, он отчаянно пошел направо, к другому выходу.
Больше мы с Костей не встречались и я о нем ничего не слышал.