Я тебя не знаю
– Дело Алисы и Давида закрыто – вот что я хотела сказать. Нет улик. Ни прямых, ни косвенных. Записка ничего не решает. Мало ли, человек передумал.
– Передумал? Отличная формулировка.
– Не переживай. Есть ситуации, когда твои ощущения не могут повлиять даже на наши решения. Ты должен все отпустить. Никто не виновен.
– Ты сама‑то в это веришь?
– Во что я верю, а во что нет, не так важно. Но я все равно провела работу относительно Алисы. Есть много любопытного.
Они пошли к нему в кабинет. Высокая Варвара, коренастый Тимофей.
От нее всегда исходила энергия, название которой он никак не мог подобрать. Энергичная? Нет. Бодрая? Все не то.
Вот и сейчас она сидит напротив него, а ему только и остается, что наблюдать, слушать и предполагать: каково это – иметь жену, целый день работающую в окружении мужчин и злодеев, место которым разве что за решеткой?
– На ее номер телефона и почтовые адреса, что нам известны, в социальных сетях не заведено ни одного аккаунта. Сервисы знакомств, профессиональные сайты для художников и дизайнеров – все это тоже можно отмести. В двух крупных интернет‑магазинах Алиса делала заказы, но и там ничего примечательного – товары для жизни.
– Книг среди них нет?
– Книг нет. Но есть несколько блокнотов, которые, как я понимаю, были обнаружены при осмотре квартиры.
В блокнотах оказались рисунки погибшего.
– Распечатка телефонных звонков и сообщений. – Варвара протянула стопку листов А4. – Он звонил ей, она ему. Ни с кем больше за последние полгода она не говорила и не переписывалась. Но это не доказательство вины.
– А что с письмами?
– Еще сложнее. Это бесконечные сообщения самой себе. Как будто она вела таким образом дневник. Но и эта «переписка» прекратилась два месяца назад. В остальном же – информационные сообщения от сервисов каршеринга, ЖКХ и мало что значащие уведомления.
Тимофей задумался. Где граница между странностью и болезнью? Оставался вариант (и он был вероятен), что есть и другие почтовые ящики, о которых они просто не могут знать, поскольку те никак не «засвечены». В таком случае все эти письма самой себе представлялись совершенно в другом свете. И это не заметки нездоровой женщины, а попытка создать завесу, которая отгородила бы ее настоящую жизнь от посторонних взглядов.
«Паршивенький вечер. Мой Давид поначалу был любезен и мил. Но что сказать, когда нечего сказать? Поэтому молчу, а он обижается».
«Вспоминаю куропаток. Беркута, парящего над полем. Полевые цветы до пояса. И реку с водоворотами. Зяблик за окном выводит трели. Ты – где‑то».
«Вот скажи мне, как так получается, что люди перестают понимать друг друга? Давид опять жалуется, что его кто‑то там не ценит, а потом сердится, что я ничего не говорю в утешение. А я понять не могу: зачем нужны утешения, если знаешь себе цену? Он‑то говорит, что цену себе знает. Тогда о чем речь? Опять нужно сочувствие? Но оно только топит другого. Мутная жижа, в которой пропадают силы, а горести набирают мощь. Скажи ему так, он бы ответил, что я жестокосердная».
«Что получаю я? Вопрос так вопрос. Странно, что я не ставила его вот так ребром раньше. Например, после того как переехала к нему жить. Вообще, это, наверное, его влияние: он как‑то сказал, что задавать вопросы – слабая сторона человека. Что в своей погоне за ответами человек как бы пытается стать Богом. Это Вавилон, восклицал он».
«Но, милый мой Давид, как бы ты сам жил без вопросов? Вся твоя жизнь – это один сплошной вопрос: что я могу сделать? Для других, для нее (то есть меня), для нас двоих».
«Его пленяющий душу альтруизм. Светлая‑пресветлая доброта. Но она нуждается в подпитке, а я – не чайник с кофе и не бутылка вина. Я – это я. Та, за которую он взял ответственность. И еще вопрос: отдавал ли он в этом отчет или так проявилась его очередная сверхидея: помочь мне?
А если не помочь, то что? Каким образом он обозначал (или обозначает) наш союз?»
«Странности привлекают. В них могут мерещиться отблески глубины, а там, где глубина, глядишь, и истина найдется. Давид – человек без истины и глубины. Его работы, его тонкое чувство цвета (так говорят) – не стержень, а клеть. Мечтая быть царем, становишься рабом».
«Представляешь, я случайно испортила одно из его полотен. Споткнулась обо что‑то и пролила чай с сахаром. Белое сразу перестало быть белым. Когда он это увидел, то растерялся, хотя и сделал все, чтобы не подать вида. Долю секунды играли желваки, а глаза стали чуть шире. Руки напряглись и плечи тоже. Потом он вздохнул. А затем надел на себя эту маску – всепонимающего и ВСЕПРОЩАЮЩЕГО человека. Даже сказал мне: ну вот, теперь у тебя тоже есть своя «работа». Как будто я, как и он, творческая личность и вот, поди ж ты, разродилась шедевром. И знаешь что, Алиса? Через некоторое время он эту РАБОТУ запрятал куда‑то на антресоли. Даром что не выбросил».
«Предложил жениться. Но опять самым немужским из возможных способов: «когда‑нибудь». Мы лежим в кровати, он получил что хотел, и в нем проснулась какая‑то новая форма нежности. Таким я его еще не видела – воздушный шар, который вот‑вот поднимется к небу. «Хочу быть с тобой всю жизнь», – сказал он. Я даже перестала чувствовать его руку на своей груди. «Ты можешь стать моей женой? Подумай, пожалуйста. Тебя никто не торопит». (Господи, это «коммерческое предложение»?) Дело не в словах и формулировках, а в том, что говорил это нежный человек, а не нежный мужчина. Надо было сказать «нет». Или промолчать. Но я ответила: «Хорошо». Дав ему самым неженским из возможных способов согласие».
«Раздражает отсутствие у него раздражения».
«Алиса, сегодня я впервые «говорила». В течение нескольких минут пыталась объяснить ему, что все поступки, которые мы диктуем себе, конечны. Я сказала ему (а выглядело, что упрекнула): «Вот ты такой добрый, светлый и прекрасный. Ты не понимаешь, что это не ты?» Господи, как чудовищно и бредово все прозвучало, но я понятия не имею, как донести свою мысль. В итоге я так ее и не донесла, а он – рассердившись (!!!) – ушел на улицу и какое‑то время провел в баре. А потом пришел и лег в постель.
Когда я говорю, что он рассердился, я не имею в виду, что он вышел из себя. Нет, он был внешне спокоен. Но, твою мать, я прекрасно понимаю, что сердце его бушевало и в душе он «возводил очи горé». Иначе бы не ушел. Ты скажешь, что не всякий подвижник рождается подвижником? А я отвечу тебе, что ни один подвижник не считает, что он подвижник.
А может, я все это себе надумываю?»
Вечером Тимофей решил прогуляться. Прогулки не относились к его секретам – просто про них мало кто знал. Иногда он садился в свой автомобиль и, если удавалось найти парковку, бродил по улицам внутри Садового кольца.
Любимых районов у него не было. Но на каких‑то улицах – скажем, в районе Пречистенки и Остоженки – он бывал чаще, а в Замоскворечье реже.
Завидовал он людям? Вообще нет. А кому завидовать?