Байесовская игра
– Нет, это не костюм.
Я поставил на его стол бумажный пакет, внутри звякнули бутылки.
Норберт взглянул на меня поверх круглых очков с толстыми стеклами и вздохнул.
– Учитывая, что ты сумасшедший, – ответил он, – это было не исключено.
– Почему я сумасшедший?
Я хотел с кем‑то поговорить. Норберт тоже был сумасшедшим – в своей обособленности и малоподвижности. Он был хранителем тайн, причудливым архивариусом – который, как по волшебству, мог найти улики где угодно и как угодно: и методами старой школы, и с помощью высокотехнологичного современного оборудования – доступ к которому у него был благодаря бывшим студентам.
К нему за помощью обращался не только я. Я не хотел знать, кто еще обращается к нему за помощью.
– Иногда, – Норберт сделал акцентную паузу, – ты говоришь как шизофреник.
– Иногда?
– В последнее время часто. Раньше – когда рот открывал. Не обижайся, но ты даже по моим меркам странный – в своей депрессивной теории о том, что всех нас, жалких сгустков информации, результатов недетерминированных флуктуаций, ждет тепловая смерть возрастающей энтропии.
– Но это же правда.
– Я предпочитаю об этом не думать, – покачал головой Норберт. – И я рад, что я накапливаю информацию, а не рассеиваю ее, что я в этом нормально ненормален.
– Внутри портер. Убери в холодильник.
– Сам и убери. Только не в тот, который для вещдоков…
– …и инфракрасной пленки. Я понял, – перебил его я.
Когда я разобрался с пивом, я вернулся к Норберту – который, казалось, уже забыл про меня. Я смотрел на чучело евразийского филина – с красными глазами, размахом крыльев с мой рост, с загнутыми пальцами лап, с крючковатой пастью раскрытого клюва.
– Ты пылесосишь филина?
– Да.
– Ты сам его делал?
– Да.
– Сколько раз ты мне солгал?
– Только сейчас.
– Сколько тебе лет?
– Семьдесят.
– А выглядишь на сто.
– Следующим чучелом будешь ты.
– Почему ты перестал преподавать?
– Я за ними не поспевал.
Я знаю Норберта уже пять лет – и только сейчас понял, что он напоминает мне Рублева – пусть и Норберт был более бесцеремонным и менее социальным.
Это всего лишь проекции и перенос – и вовсе они не похожи… То же самое у меня было и с Кохом – который казался мне похожим на меня, если бы мне не выдали роль конферансье нашего театра.
Норберт что‑то читал и даже не отрывался от листов. Какая‑нибудь научная работа, которую ему дали рецензировать, какой‑нибудь отчет, по которому потребовалась его конфиденциальная экспертная консультация…
В юности я воображал себя старым алхимиком, к которому редко – но регулярно – обращаются студенты за советом – так, чтобы у меня было свободное время для собственных неспешных исследований.
Я завидовал Норберту.
– Я завидую тебе, – признался я.
Норберт прекратил читать.
– Возьми отпуск, Бер.
– Я серьезно.
У меня на лице была настолько кислая гримаса вымученной улыбки, что Норберт покачал головой.
– Ты самый адаптированный из нас всех, – сказал он. – Ты живешь жизнью мечты – чем ты недоволен?
Я усмехнулся.
– А что если ты прав?
– Сходи с ума с удовольствием.
– Она и боль, и радость, и беда, – протянул я задумчиво.
Норберт хмыкнул.
– Манифестация шизофрении после сорока… Ты не один такой. С этим живут.
Я не понимал, какая сторона перевешивает – шуточная или правдивая. Меня пугало отсутствие контроля – а рассыпающаяся реальность, невозможность собрать воедино осколки – моя основная и единственная проблема.
Я согласен с ним, я всегда был ненормальным, инопланетяне кажутся сумасшедшими, потому что они мыслят и ведут себя иначе. В шкуре шпиона мне так же, как и в шкуре кого‑либо еще: я всего лишь функция – до тех пор пока не перестану приносить пользу.
– У тебя было ощущение, что ты лжешь самому себе – и от этого обидно?
Я смотрел на филина, Норберт смотрел на меня.
– Обидно? Мне обидно от самого феномена лжи. Правду скрывают, правду надо откапывать… Ко мне приходят за правдой, правда ранит и обескураживает.
Я повернулся к нему, я смотрел на его лицо – и пытался представить, каким он был, когда он был моложе.
– Ложь это клей… или смазка.
– Или сладкая мякоть плода, – произнес я, – с ядром горького зерна правды внутри.
Однажды я спросил Рублева, почему нельзя научить всех алхимии, его великой Игре – если в алхимии истина, ответы на все вопросы, а инструменты – как и в любой другой науке – можно преподавать в университетах. Он отвечал, что в попытках рассказать суть Игры человечество загубило половину мировой истории, что в попытках форсировать события и навязать трансцендентное слишком активные популяризаторы обрекли на мучения много душ – потому что путь алхимика во многом мученический и отшельнический.
Рублев говорил, что невозможно научить играть всех, невозможно дать – на протянутой ладони – ту самую суть. К ней идут, к ней приходят… Суть не нуждается в объяснении, она просто есть, и она будет видна, когда придет ее час.
Я не хотел верить, что алхимия существует – и это не выдумки мертвых Поэтов.
– Ты веришь в алхимию?
– Господь милосердный, – вдруг расхохотался он – с испуганным возгласом. – Я верю в доказуемое.
– И тебе достаточно?