LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Блэкаут

Я осторожно вынимаю солнце из веток и держу его в руках, а оно переливается в ладонях, как лужица горячей алой ртути, и во все стороны ярко светится. Я подбрасываю его, как божью коровку, и оно не спеша уплывает за горизонт. Тут ветка, на которой я стоял, с треском ломается, и я падаю вниз.

Все это длилось какое‑то мгновение. Я открыл глаза и привстал. Было темно. Перед глазами все еще сиял красный солнечный шарик, я все еще ощущал в ладонях его тепло и его вес. Вдруг чья‑то тяжелая рука упала на мое плечо. Я оглянулся, но никого не увидел. Грубый мужской голос сказал мне: «Сюда. Только не наступи, тут все спят», и я сразу услышал сап лежащих вповалку людей. Они все были укрыты одинаковыми защитными накидками, потому что мы были в какой‑то казарме. Я знал, что среди них есть вся четверка S‑14. Осторожно их перешагнул и оказался уже у самой двери, как кто‑то снова положил мне руку на плечо и сказал: «Просыпайся».

Я продрал глаза, вспоминая, где должен находиться. Все верно, на казенной кровати гостиницы «Москва» в Сочи. Нашарил одежду, вышел на балкон, поковырял щетину, слушая город, покурил. Потом напился воды из‑под крана, сходил в душ, побрился. Постучав в дверь, зашла Катя, и со словами, что завтрак мы проспали, принесла кофе в термокружке.

– У меня на море никогда не бывает похмелья, – сказала она. – А у тебя?

– Видимо, тоже, – ответил я, отхлебывая черный растворимый из ее термоса.

Я действительно чувствовал себя бодрым, как после никакой аналогичной пьянки в Самаре.

– Так что ты вчера говорила про Украину? – спросил я, сам удивляясь, откуда я помнил все то, что она пьяная говорила мне в ночи.

И она рассказала, что ее отец – понтийский грек, оттуда и фамилия – Харитиди. Что в Мариуполе живет ее родня по отцовской линии, и раньше она там проводила каждое лето.

Она достала сигареты, я протянул ей зажигалку, и мы вышли на балкон.

– Мама его прогнала, и он вернулся в Мариуполь, – сказала она. – Я была маленькая, ничего не понимала, а мама мне говорила, что он ублюдок, и заставляла взять ее фамилию. Сначала из‑за школы, а потом из‑за агентства, где я подписала контракт, фамилию менять было сложно, и слава богу, что не поменяла.

– Почему?

– Мы православные и должны носить фамилии отцов, какими бы они ни были.

– И за что твоя мать его так?

Катя отхлебнула кофе.

– Пил, изменял, – сказала она равнодушно. – Может, маму он и правда не любил, но точно помню, как любил меня.

Она сделала еще глоток кофе. Что‑то вчера произошло, раз сегодня она так легко мне открывалась. А ведь вчера до позднего вечера она со мной вообще не разговаривала.

Она рассказала, что держала злость на мать и ушла моделить, чтобы заменить отца новыми людьми и новыми увлечениями. В силу детского возраста ей казалось невозможным навести мосты с отцом самой, и она только горевала, что и он не делал попыток с ней общаться.

– Сирота при живых родителях, – грустно хмыкнула она.

Тем не менее она продолжала жить с матерью, сохраняя с ней отношения невмешательства ни во что. Может, не съезжала, потому что копила на домик на море. А может, простила ее в глубине души и не хотела оставлять в полном одиночестве. Я заметил в ней это милосердие, православными ли молитвами переданное ей от своих греческих бабушек, или просто редкое человеческое милосердие, которое она проявляла не для кого‑то, но для самой себя, потому что по‑другому попросту не могла. Ведь и ко мне она пришла, жертвуя рабочим временем, для того, чтобы как‑то занять мое безделье, которое зрячие проводят, глазея по сторонам или на людей в окно.

За это Катю надо было отблагодарить, поэтому, когда она спросила о моем детстве, я, глотнув побольше кофе, пустился в рассказ.

Ортодоксальные мусульмане, чей язык я немного понимал, остались в Янауле, откуда была родом моя мама. Она приехала учиться в Уфу, познакомилась с папой, дала двум детям татарские имена, но на том сохранение традиций закончилось. Если в Уфе или в гостях у бабушек мы с Алинкой еще вяло изъяснялись на башкирском, то после переезда в Самару, когда мне было десять, ни одного слова на языке предков в нашем доме произнесено не было. Деды корили нерадивых моих родителей, что те не поддерживают в нас башкирское, сетовали, что русские под Оренбургом больше знают нашу культуру, чем мы сами, и ставили в пример почему‑то татар, от которых я тоже порядком наслушался, насколько мы, башкиры, «младшие их братья», растеряли свою национальную гордость и подло прогибаемся под русских.

Протест родителей вылился в то, что они решили считать себя атеистами. Может, начитались в институте Маркса, а может, полагали, что атеизм даст им большую материальную базу для постройки крепкой советской семьи. Меня даже не обрезали, а это показатель. И когда страна стала восстанавливать право граждан на религию, ислам не нашел места на семейных книжных полках.

Когда уже мне в универе читали историю религии, мне хотелось почувствовать от ислама какое‑нибудь генетическое покалывание в сердце, но все было выбито дворовым атеистским детством и одним несчастным случаем, который заставил меня смотреть на Аллаха по‑своему.

Несчастный случай произошел со мной именно тогда, когда хамливая субстанция без царя в голове должна была вскоре начать взрослую жизнь. Вместо того чтобы расти, я постоянно скатывался куда‑то вниз, впутывался в передряги и, не успевая выбраться из одной, попадал в другую. Я бы погиб, наверное, в какой‑нибудь «героической» драке или свалившись с какой‑нибудь крыши, но высшие силы, которым я оказался для чего‑то нужен, пробили мне голову и оставили без зрения, вложив в освободившееся место способность критически мыслить и анализировать. Жестокий метод применила судьба, но он сработал. Мне неудобно жить, но, возможно, это было лучшее, что судьба смогла придумать для моего воспитания. Кстати, когда я это понял, мне стало гораздо легче.

Катя сказала, что свой бог есть внутри у каждого, но снаружи он у всех один, и не важно, как мы его назовем. Это я слышал от православной гречанки, а греки, как нам рассказывали в универе на истории религии, до сих пор верят в Зевса.

Катя предположила, что парни будут еще долго отсыпаться, и позвала меня сходить куда‑нибудь поесть. Я был рад такому предложению – мне нравилась ее компания.

Пока мы ехали с ней в такси до ее излюбленного hidden place, она спросила, есть ли у меня девушка. Я ответил, что нет, и задумался, и ей, наверное, показалось, что она перегнула палку. На самом деле я просто вспомнил единственную девушку, которую любил. С ней мы так и не были близки, хотя дружили, а потом и встречались с седьмого класса и до самой аварии.

Ее звали Маша, мне до плеча, ладная, сексуальная. Смуглая, с огромными голубыми глазами и гладкой бархатной кожей. С Машей никогда не было скучно. Она хотела быть всем и всегда, успеть все и везде, в ней искрила любовь к жизни и новым приключениям, вокруг, где была она, всегда было много света и тепла. Мы были хорошей парой. Когда гуляли, она клала руку мне на попу и говорила, что обожает мой нос.

Но она не смогла справиться с собой, со мной и свыкнуться с мыслью, что ее Рамиль никогда больше не будет тем Рамилем, которого она знала. Я вмиг стал для нее совершенно чужим. Да я и сам не хотел никого брать с собой в долгое и неизвестное путешествие, уготованное мне судьбой, не хотел чужих подвигов. Мне предстояло жить слепым, и надо было самому как‑то справиться с этой мыслью.

TOC