Как разлагался пластик
Эстетика и впрямь поражает. Ты разодета в милую сорочку. Она слепит белизной. Несколько часов, и ее цвет совсем в унисон с твоим подвешенным телом. Точнее, уже не с твоим. Мелочь. Твои черты все еще узнаются в мраморном куске льда, что болтается на веревочке. Но ты необратимо меняешься. Думаю, слово «необратимо» шустро насыщается красками, как только выталкиваешь опору из‑под ног. Ты даже можешь передумать, но едва ли переделать. Силы стремительно оставляют тебя, и, быть может, это слово будет последним витать в голове.
Красиво. Письмо. Прощанье. Пусть почерк уродлив, а лист испоганен каплями слез, слова ничуть не теряют пронзительности, посыл их отчетлив, хоть и форма размыта солоноватой водой. Дальше нить хронологии, как правило, обрывается. Все мы рано или поздно теряем красоту, как и тело, распертое от газов. Повисший мешок испускает жидкость. Отовсюду. Платье уже не белое вовсе. У тебя гости. Возвращаются папочка с мамочкой. Они тебя любили, но эта картина на мгновенье заставляет их сомневаться в своих чувствах. Стихи об этом не складываются. Да и проза такими подробностями не шибко петрит.
Что ж, стоит повременить. Но когда еще предоставится такой шанс? Они почти все время дома, не сводят с меня глаз. Сейчас я поняла, почему. Я даже не злюсь на них больше.
Они вернулись к обеду, мама как ошпаренная залетела в комнату прямо с пакетом продуктов. Да здесь я, здесь… Она сказала, что сынишка Марины Миша не спит уже которую ночь с похорон. Выяснилось, что у выхода с кладбища я закричала, а после свалилась с ног. Совсем не помню этого… По рассказу мамы, все обернулись и замерли. Повисла тишина, и только Мишка разорался и заплакал.
Зачем эта клуша‑Маринка потащила с собой дитя, поди знала, не на утренник собираемся. Впрочем, это не так важно. Родители мотались в город, возили соседей на базу, чтобы те прикупили всякого к праздничному столу. Еще пару дней назад, на кладбище, сельчане корчили грустные физии, а сейчас закатят пьянку. Так вот, что это – пир во время чумы. Да, они накромсают тазы оливье, сожгут бумажки с желаниями, выпьют шампанского. В полночь соберутся на горку, будут водить хороводы вокруг снежной бабы. Дед Вася запустит салют. Да, эта чума только моя, моя собственная, но как же они так… А если иначе, то сколько им горевать со мной? Месяц? Год? Я думаю об этом весь день. Обида на них гаснет, а после возвращается вновь. Я запомню многое из этого декабря. В том числе и гнетущее чувство, будто все мы разом отреклись от коллективного. Будто никаких «мы» больше нет, а осталось множество «я», звучащих дурно, как рвотный позыв.
***
Родители забыли купить свеклу. Не понятно, как можно забыть купить свеклу перед новым годом. Они сказали, праздновать не будем. Еще бы… Но я все же упросила маму приготовить мой любимый салатик. Взамен она наказала сходить в магазин. Мол тебе надо выбраться, подышать.
Спрятала шапкой сальные волосы, очками прикрыла заплаканные глаза. Натянула пальто. Я так люблю его. Найти бы такое же, когда это совсем износится.
Замок лязгнул. Открылась дверь. Сделалось тошно. Новый год ведь, пол деревни сейчас в магазине. Не хотелось никого встречать.
Вдохнула полную грудь. Свежий воздух опьянил. Закружилась голова. Только я отошла от дома, как тут же устала. Это заставило улыбнуться. Хотя я так же уставала от любого похода до кухни или туалета.
За ночь сильно намело. Под ногами хрустело. В оврагах сугробы, наверное, особенно глубокие. Вздумалось лечь в снежок, немного перевести дух. Было бы здорово замерзнуть. Хотелось почаще осознавать, что я еще способна хоть что‑то чувствовать.
Дошла кое‑как до магазина. Зинка сегодня отоваривала. Она не знала, куда отвести взгляд. Буркала что‑то себе под нос. О моих делах не спросила. И это хорошо. Людей больше не было. Я взяла все по списку. Зинка спросила, нужен ли пакет. Я ведь говорила, что нужен. Напомнила ей об этом. Пока она складывала продукты, я уставилась на шоколадку. И что там было интересного… Услышала недовольное ворчанье: «Ты рассчитываться будешь? Или будешь ворон считать?» Позади стояла Феня. Откуда она взялась? Зинка поддакнула: «Да, молодежь сейчас заторможенная». Я сунула деньги. Рожа Зинки была гадкой и сморщенной, как старое яблоко.
Проскользнула мимо старухи и вышла. Ее презрительный взгляд… Такой я вижу повсюду. В ее глазах застыла бешенная неприязнь. Понимаю ее досаду: девочка всегда порхала, сияла при встрече. Отчетливо, громко разговаривала. Интересовалась старухиными делами, здоровьем, грядками. Грядками… Старая сука. Старая вонючая сука. Думает, я убила его. Убила. Своими руками. Впрочем, я не возьмусь судить, что для нее хуже. Человек рожает или убивает, все это дело десятое. Лишь бы лучезарно улыбался при встрече.
Добралась домой. Бросила пакет на стол и мигом в комнату. Тут я поняла: мой дом – моя крепость. Моя комната – весь мир, а может, и больше.
В комнате пахло пропавшей селедкой. У стены послышался глухой шепот. Вздрогнула. Закололо в животе. Маска со стены таращилась на меня. Я отчетливо слышала тонкий свистящий голос, едва выбивающийся из воя ветра. Бледно‑бордовая шаманская маска больно походит на срезанную с лица кожу, сожженную африканским солнцем. Раньше не доводилось рассматривать ее, а сейчас времени валом. Сняла с гвоздика. Отверстия для глаз – два полумесяца, заваленные острыми пиками вниз. Улыбка – беззубый оскал, занимающий больше половины лица. Громадные уши растопырены в разные стороны. Гримаса выточена омерзительной. Кровожадный гоблин, затаившийся в пещере, поджидает жертву. Я примерила ее, захотелось взглянуть. Пасмурная квартира изуродовала отражение. Таращилась в зеркало пару минут и совсем не узнавала взгляда. Мой фантом напротив улыбался, чего не сказать обо мне. Я оскалилась. В прорези для рта появились зубы. Порядок. Я улыбалась. Улыбалась, как и все нормальные люди.
Дневник
26.12.1991
У чертовой маски нет глаз, но я знаю, она всегда наблюдала за мной. Ночь. Илюша лежал в кроватке. Он хватался за длинные нити причудливой игрушки, что висела над ним. Улыбался без устали – детям много не нужно. Я убрала остатки еды и принялась складывать вещи. Замочила грязное белье, думала позднее устроить стирку. Знала ведь, что усну, и белье до утра стухнет. Взяла сыночка, он вцепился в увесистую грудь и кушал. Вокруг соска нарисовалась яркая синева. Он сжимал грудь изо всех сил, отчего я морщилась и порой даже плакала. То были слезы радости и боли в одном флаконе. Плакала всегда с улыбкой. Закрыла шторами окна, не хотелось тревожиться от рассвета. Заправила постель, поцеловала задремавшего сына в лоб и мигом забылась сном. От усталости ни поерзать в постели, ни помечтать. Да и не о чем было больше.
Малыш заревел от голода. Протерла глаза, поднялась. Заглянула в кроватку. Он бойко ворочался. Взяла на руки теплое тельце: «Тише‑тише, я рядом». Спиной прислонилась к холодной стене. Аккуратно покачивала его в разные стороны, одновременно обнажая грудь. Мой мальчик охотно присосался и не хотел отрываться.