LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Клаксоны до вторника

Правда, был ещё инвалид‑сердечник с цокольного этажа, стоявший поодаль со шкатулкой и документами, наблюдавший хладнокровно извне, как пожарные топорами зачистили его лоджию от мозаики и стекла, чтобы голые рамы не мешали спасению, как гибли от косожопия фикусы и хрустели осколки под сапогами, как драные тапки, бросившие горящий ковчег, топтали тропочкой грунт на коврах, и обветшалые халаты корячились через хромированный балконный барьер.

«Черны все утраты голубоглазых мечтаний. Сажа на стенах, чёрный дым в небеса. И я угорел, как всякий приспешник, оседает грязная пена. Навстречу штормам я плыву мелкой щепкой, бутылкой из пластика. По́лно оплакивать, после второго потопа вздуется даже самый баснословный паркет».

Запрятана радость под фальшь сострадания, новое утро на руинах прекрасно, репортёр позирует перед телекамерой на фоне почерневшего и дымящегося здания:

– Перед рассветом, когда…

Гул низко летящего самолёта. Журналист поднял голову и прищурился в небо. Оператору:

– Дубль два.

Далее…

 

03

 

Голубое небо, взлётная полоса, отрыв, всё мельче домики внизу под педалями, на горизонте океана восходящее солнце, метеорологи обещали, что будет ясно весь день, ещё триста вверх, эшелон пять, совсем чуть боковой ветер, сменить второе звено в дюжине миль отсюда, двигатель работает ровно, напарник держит дистанцию, вдруг атака с хвоста, не прикрыта задняя полусфера, дробь по обшивке, крылья истребителя, насмехаясь, мелькнули над головой, пальцы вдавили гашетку, взяли на взлётной, прострелянный фюзеляж, заклинило двигатель, лопасти винта замерли, кажется, ранен, машина входит в пике, вспышка, огонь, топливный шланг, языки пламени опалили лицо, едкий дым ослепил глаза, на ощупь, долой пристёгнутые ремни, загорелся комбинезон, руки жжёт, понесло, крутит, вертит, не выбраться, гибель.

И жизнь, казавшаяся бесконечной, особая индивидуальность почерка, любимая девушка, любящая мармелад, пломба на верхнем резце, друг по эскадрилье, приглашавший на день рождения «если никого не собьют», – всё рушилось в бездну, на гранитные прибрежные скалы. Бессилие. Крик. Затемнение. Смерть.

 

04

 

Всё изменило сюсюканье. Какие милые детки! И чья это такая три фута? Ещё подтянула пять дюймов до умиления, поскольку, вот такой вот всплеск рук, постольку панамка, здрасьте, не менее крёстная, чем крёстный, совсем не дедушка.

И ничегошеньки здесь не тронуть, свою приставучесть вернёшь себе дома, не водись с местными, не задавай вопросики хряку, обходи коровьи лепёшки, не забывай – у тебя сандалии дорогущего крема, марш сюда, умудрилась, расстегнула пряжку, не ковыряй в носу, ковырялка, не вертись – застегну; и не дразни гусыню – в ней гусята.

Белые гольфы засеменили в пыли. И как это так – ботва здоровенная, а морковка – не факт? Наверное… Курочка, я тебя поймаю. И эфемерность кофточки столичного флёра растянута до погони. Потому что это не честно, дедуля, ты не имеешь права хватать, ты не жандарм, теперь она меня догоняет, да, вспотевшую.

Дед, улыбаясь, прихватил курицу за шею. Простились? Уходит за дом. Боже мой, как мы сможем после этого? Тс‑с, ни слова о топорах.

Обеденный стол под смешки каннибалов, жирные пальцы ломают хребет, хрустят заклинания. Расчленяют и делят по кругу капающие куски, плоть и кровь родственницы только что с рук; приятного вам – и вам так же; пшеницу клевать это они особенно.

Затем, стороной обходя храп взрослой сиесты, кофточка теперь уж точно с оторванной пуговкой, заглядывает в сарай, где паутина. Опутаны паутиной корзины с мешками под шифером, тайна только себе, чуть кукурузней пиратского крика, но не громче сундука с золотом, качаются лучи, словно в крышу стреляло солнце, приходится изворачиваться.

Всё породили жара и влажность в простенке, вскрытая и забытая упаковка с целебным грунтом, идеальная колыбель, почва рыхлая, словно пух. И то, что крестьянская малышня без всякого умиления с радостью сметает в совок и швыряет в разведённую печь. Увидел – убей в зародыше. Скорлупа зашевелилась серыми пятнами, как беременная туча, ворочаясь, и разошлась прорехой.

Какие милые детки! У них глазики, неужели, две капельки? Панамка потянулась потрогать. Не пальцем, нет. Что‑то остановило, какое‑то странное предчувствие, нечто знакомое.

Щель в скорлупе ожила пузырями, и сквозь них просунулся раздвоенный трепетный язычок, завибрировал, ощупал воздух, разложил вонь на спектр: съедобное – несъедобное – дохлое – моча – спаривание; ощупал пространство на вкус, спрятался.

Всё изменили биологи; коварная иллюзорность познания сквозь щель в скорлупе. Хорошо, наверное, сейчас в серпентарии: послезавтра лягушка, раз в месяц – мышонок, лезут наружу змеёныши, ежедневный журнал с наблюдениями; опять же – температура в константе, мензурки.

Какие у них злые, сосредоточенные мордочки, навострённые в поиске теплокровных, в поиске нас, которые делятся на три: хочется есть – не хочется есть – не проглотить.

И то, что крестьянская малышня ловит рогатиной, придавливает голову с язычком к земле и ради забавы режет хвост, как сосиску на живучие дольки, «увидел – убей», теперь выползает. Не оставляй в себе сочувствия к гадам, гады не сочувствуют, они даже не знают, что кислота переварит всё – и шерсть, и кишки, и какашки, – если схватить разинутой пастью, если удавливать кольцами, если яд из клыков, если сжимать зубами и глотать целиком. Гад не виноват, что пожирает молочных, ему просто хочется есть.

Еда всегда красная, еда всегда прячется, они видят моё тепло, два моих оранжевых пятнышка, высосут из меня самое вкусное.

Страхи покоятся на брезгливости. С визгом бегут белые гольфы: «Мамочка!»

Ни братьев и ни сестёр, ни отца и ни матери, прошлого нет: еда, сон, потом вновь зачатие, змеиная смычка, сплетается кишащая гадами свадьба, раздвоенный язык, пузыри, два сосредоточенных глаза. Вылупились, поползли, зашуршали, ручейками струятся, шелестят чешуёй по паркету. Они не пресмыкаются, они подползают, по твоим рукам и ногам холодные, шипят пёстрые, чёрные, как ленты, по простыне. И не дёрнуться, не ударить, не скинуть, рефлекс безусловный – цапнут.

Не откупиться и не окрикнуть, не погладить и не хрустнуть втихушку суставами, не обратить в правдивую веру, мускулы – не противоядие, досужие доводы не питательны. Опасно шептать молитву, они слышат мою вибрацию. Вибрируй, еда, где ты прячешься? Вкусный ли ты – не тебе решать. Лишь бы хватило широты пасти. Жаль, что двуногую еду нельзя разложить на сыромясистый спектр: уши – отдельно, червячки пальцев – отдельно.

Сердце поскакало в пещерную темень. Умоляю, не надо яйца отдельно, ими я детей делаю.

TOC