Мистер Скеффингтон
Фанни действительно медлила, не подгоняемая даже опасностью выслушивать излияния. Она легко вообразила, что именно оставит здесь, закрыв за собой дверь: безмолвие полутемной комнаты, пустой, если не считать одинокой согбенной фигуры у камина, – и так целые недели, месяцы, а возможно, даже годы. Старой леди уготована все та же тишина, лишь изредка нарушаемая кратковременным вторжением актерской труппы или, под особенно скверное настроение, сварливой жалобой управляющему. «А ведь, наверно, и я, – подумалось Фанни, – буду вот так же кукситься, повздорив с компаньонкой». Тут лучшее в ее характере вышло на первый план, и Фанни решила: «Нет, я дам бедняжке выговориться. Джордж именно так и поступил бы. Взять давешних женщин на вокзале – как он был с ними добр. Даже по руке одну из них погладил».
Впрочем, надолго намерений Фанни не хватило, ибо лучшая часть ее натуры была еще недоразвита. «Удивительно, сколько времени человеку надо, чтобы повзрослеть», – обронил сегодня Джордж, не обнаружив в Фанни чего‑то им ожидаемого. Короче, лучшая часть быстренько ретировалась. На улице солнце светило так ярко, гостиная же выходила окнами на север, и, мрачная, сырая, слишком напоминала склеп. Конечно, когда‑нибудь Фанни засядет одна‑одинешенька вот в таком же гостиничном склепе – но пока… пока…
Словом, Фанни ушла. «Незачем забегать вперед – хватит на мой век и скуки, и склепов», – рассудила она, толкнула дверь и, бросив: «Всего вам наилучшего», – выскользнула в коридор.
Старая леди отреагировала выдохом «хвала небесам», уселась поудобнее и тотчас заснула.
* * *
Как чудесно было на воздухе, что за дивный, морозный, безветренный стоял денек!
Фанни чуть помедлила на мостовой, вдыхая большими порциями зимнюю чистоту и прохладу. Запах неминуемой смерти, казалось ей, впитался в костюм и пальто – так пусть вещи тоже «подышат», освежатся, ибо на оксфордских улицах место есть только юности – неугомонной, трепетной, энергичной, бесшабашной, восхитительной юности со всеми ее крайностями, со всеми метаниями – от восторгов к разочарованиям и обратно. В комнате, которую только что покинула Фанни, смердела смерть – здесь словно пахло парным молоком. А ведь скажи Фанни о молоке какому‑нибудь юноше, то‑то бы он вознегодовал! Ей стало смешно. Что ж делать, если такие у нее ассоциации? Целые бидоны, полные пенящегося, сладкого парного молока так и мерещатся Фанни повсюду, где только появляется группка густоволосых (она особенно отмечает именно это качество – густоту волос), румяных от морозца, жизнерадостных, сияющих юношей. «Здесь чудесно, – сказала себе Фанни, и Байлз, Джордж и Джоб – все тотчас позабылись. Фанни подняла лицо к солнцу. – Как хорошо, что я сюда приехала».
Несколько бидонов парного молока… ах, простите, несколько юношей появились на тротуаре, смущенно взглянули на нее. Слишком хорошо воспитанные, они, конечно, не могли в полной мере показать своего интереса и восхищения. Насчет первого Фанни не сомневалась, на второе надеялась, но наверняка сказать, восхитились ею молодые люди или нет, не могла – она ведь смотрела в ослепительное небо. В любом случае приятно, когда тобой восхищаются такие славные юноши, – настолько приятно, что Фанни, дабы усилить ощущения, решила: будет считать, что юноши ею восхитились, даже если это и не так.
Фанни хотела прогуляться до колледжа Святого Иоанна, однако это было далековато, тем более что слишком она замешкалась – с пудингом и со старой леди. Примерно через час солнце начнет клониться к западу, и ворота колледжского парка закроются, поэтому Фанни направилась к парку Нового колледжа – пройти предстояло всего несколько ярдов все по той же извилистой улочке, а вела она прямо к главным воротам. Дорогу Фанни отлично помнила: именно в Новом колледже учился Дуайт, и они иногда обедали вместе в его комнатах. Улочка, прелестный парк, потаенная тропка в парковой глуши (с одной стороны ее защищает высокая стена, с другой – аллея) – все это Фанни знала как свои пять пальцев. По тропке они с Дуайтом гуляли после обеда – там, не видимый посторонним, он мог без помех иллюстрировать свое поклонение Фанни красноречивыми жестами, кои подчеркивали богатство его словарного запаса (Дуайт изучал современные языки, слов у него в распоряжении было вдоволь), а Фанни слушала грачиный галдеж – с детства ее завораживали как сами звуки, издаваемые этими птицами, так и их обычай предаваться любви и скандалить в кронах старых вязов, среди своих неопрятных гнезд. Пообедав с ним, говорил Дуайт, Фанни оказала ему великую честь; комнаты его осиянны этой честью, как нимбом, и вечно, до скончания времен, будут сочить дивный свет… «Ах, Дуайт, не слишком ли это долго? Взгляни на вон того грача – как думаешь, почему он так раскричался – от негодования или от страсти?» – перебивала Фанни, а Дуайт гнул свое: сим смиренным стенам, говорил он, отныне предначертано (а может, суждено) излучать нездешний дивный свет (все‑таки предначертано – у Дуайта слабость к длинным словам).
Вот она, проблема с Дуайтом: стоило Фанни оказаться рядом, как ее постигала рассеянность. Фанни была просто не в силах сосредоточиться. К примеру, однажды у нее дома Дуайт, стоя на коленях, называл Фанни прекраснейшим из Господних творений, а она словно раздвоилась: одна половина блаженствовала, а другая волновалась – не забыла ли мисс Картрайт вызвать Гарродса, чтобы вычистил обивку стульев?
Конечно, это нехорошо по отношению к Дуайту: он так мил и так красив, его преданность сейчас очень кстати, – но что поделать? Ладно, Фанни попробует исправиться: всерьез попробует, – а пока до чего приятно идти по тропе (Дуайт называет ее «наша тропа»), пусть даже и без самого Дуайта: Фанни вполне устраивало общество грачей. День был в самом разгаре. Дуайт, думала она, сейчас сидит перед экзаменаторами, бедняжка! Фанни ощутила прилив вполне осознанной любви – ведь сознание ее не было убаюкано неистощимым, до странности монотонным потоком Дуайтова красноречия.
В Оксфорде одиночество не тяготит, сказала себе Фанни, проходя через кованые ворота в парк; не тяготит, потому что оксфордские воспоминания – из разряда свежих: можно не бояться, что вызовут боль. Совсем иначе Фанни чувствовала бы себя, если бы отправилась в Кембридж. Но в Кембридже ноги ее не будет. Она не ездила туда много лет, ибо именно там учился ее бесценный, ее единственный брат; никого Фанни не любила так нежно, как брата. В те считаные недели, которые он успел провести в Тринити‑колледже (пока не началась война, пока он не ушел добровольцем на фронт и не погиб в один из первых дней), Фанни проводила в Кембридже каждые субботу и воскресенье. Останавливалась в «Быке», но не столовалась там: все ее трапезы, включая завтраки, имели место в кампусе – в гнездышке комнат, занимаемых братом. Комнаты выходили окнами во дворик Невилла, и вела к ним деревянная лестница.
По мере того как Фанни углублялась в парк (и безо всякой видимой причины), в ней оживали, обретали объем воспоминания о кратком периоде острого, абсолютного счастья. Брат был младше Фанни почти на десять лет, и ради него она пошла бы на все. По сути, она так и сделала – ведь, даром что Фанни никогда не говорила об этом вслух, она согласилась на брак с Джобом именно ради брата.