На крыльце под барельефом
Нина, рожденная на обломках разрушенного революцией старого мира, впитавшая порывы вылетевших при первой возможности из разных местечек образованных барышень, не научилась ни жить семейным укладом, ни строить его с кропотливым витьем гнезда. Из пяти выученных в гимназии разным наукам и языкам сестер только две хотя бы попробовали в отголосках традиции или по стихийной случайности что‑то создать, построить и родить по дочери в кратких перерывах между восторженным участием в социалистическом строительстве, арестами и войной. Три даже и не пробовали, хотя… Кто сегодня уже в курсе всех тогдашних подробностей и обстоятельств? Героические были сестры, да и двадцатый век не шутка. Результат, впрочем, налицо: на вершине перевернутой генеалогической семейной пирамиды к 70‑м годам скользящего уже устало вниз столетия осталась стоять одна Алла. Или если следовать традиционности изображения, то Алла повисла одинокой каплей под генеалогическим алмазом разрушений двадцатого века.
У всего в малогабаритной квартире на втором этаже новостройки было свое место. Если кухня считалась вотчиной, королевством бабушки Аллы, то центром нининого мира, включая ближние и дальние галактики на расстоянии телефонного перекрученного шнура, была тахта. Алла поначалу довольствовалась ковром, по которому перемещались поезда немецкой железной дороги и вышагивали куклы. Позже постоянным и незыблемым пристанищем всех ее интересов стал письменный стол. На кушетке, накрытой потертым покрывалом, сидеть было не принято.
После того, как бабушки не стало, кухня опустела, понемногу теряя свои цвета и запахи, былую, пусть очень скромную, но привлекательность. Кухня остыла. Духовка, в которой самозабвенно когда‑то пеклись бисквиты и шарлотки, где тушилось жаркое с черносливом, одичала, заросла – как брошенная земля сорняками – старыми кастрюлями и разными (а вдруг пригодятся?) противнями, формами и формочками для печенья.
Вся жизнь, балансировавшая раньше на двух полюсах, теперь переместилась в гостиную – она же большая комната, она же Нинина спальня, она же столовая, она же торжественная зала, где принимали гостей и где под Новый год устанавливали живую елку с игрушками из тончайшего стекла. В эту комнату непонятно как, в пребывающие, по‑видимому, в ином метафизическом измерении 14 метров, помещались не только тахта, стол со стульями, сервант со стеклянными раздвижными витринными стеклами, журнальный столик с двумя креслами, подсервантник с телевизором, но и огромное немецкое пианино. Инструмент со следами сгинувших за долгую фортепьянную жизнь подсвечников был грозным, высоким, черным. Он появивился в доме, когда Алла поступила в музыкальную школу. Под кряхтенье грузчиков его еле впихнули в узкую прихожую и осторожно покатили в большую комнату. Занесли эту немецкую антикварную махину на второй этаж на широких лямках, а за дополнительную заботу и бережное обращение грузчики попросили прибавку: «Добавить бы надо, хозяйка! На руках, можно сказать, несли!» И это было правдой.
И даже при наличии таких благ цивилизации, как пианино и черно‑белый телевизор, центром всей квартиры все равно выступала тахта. Она была частью Нины, а Нина – частью ее, ее запахом, ее продавленной формой. У мебели, которую с трудом доставали и покупали, а потом берегли не один десяток лет, были свои домашние имена. Почему тахта? Почему большой комод с откидной стенкой назывался булем, тоже никто не мог объяснить. Туда пряталась постель с подушками и одеялами. Алла, когда была маленькой, туда помещалась тоже. Взволнованные бабушки‑сестры не могли ее сразу найти и обвиняли друг друга в недосмотре на каркающем языке, что Аллу очень забавляло. Этот буль имел настолько отдаленное отношение к инкрустированной мебели знаменитого мастера 17 века, что запомнился просто под этим милым, домашним именем.
Нина, сродни кораблю в порту приписки, чувствовала себя на тахте днем и ночью, как в надежной гавани, укрытой от штормов мирового океана. Здесь было ее царство, которое бурлило, удивлялось, возмущалось, устраивало кому‑то встречи, договаривалось о подработке, расстраивалось и радовалось.
Главным приложением к тахте и еще одним действующим лицом квартиры, почти одушевленным предметом, был телефон. Он звонил не переставая. Когда он молчал, заботливая хозяйка удивлялась и снимала трубку, проверяя, работает ли он, не случилось ли чего с верным другом. Нина могла говорить часами, не уставая рассказывать последние новости всем подругам в разной пропорции, с появляющимися подробностями и дифференцированным уровнем накала.
«Ритуля, дорогая! Ты сегодня столько всего пропустила! Но ничего, слушай! Я тебе все доложу…»
«Лидочка, конечно же, мы собираемся в эту субботу! А ты позвала Олю? Ты знаешь, у нее там такие дела… Но это все строго между нами!»
Регулярно приезжающие в Москву родственники, тетки, двоюродная сестра Света, гостившие друзья – все, как планеты, вращались по орбите квартиры и шире – по эллипсу Нининой жизни – вокруг Нины и ее тахты. В ее сторону летели флюиды осуждения, непонимания, раздражения. Нине было на все это наплевать – она играла роль солнца, центра вселенной самозабвенно, без тени сомнения в своем неотъемлемом праве. Возможно, она просто и не замечала ничего, что пытались ей показать близкие своим неодобрением.
Зато для всех других она была праздником. На нее невозможно было обижаться. Нина парила над обыденностью, позволяя всем, кто попадал в сферу ее притяжения, о ней заботиться, доставать продукты, делать ремонт, готовить, неожиданно оживляя брошенную на произвол судьбы кухню, водить Аллу по музеям и на концерты в консерваторию. Ее жизнь была театром, который давал гастроли без отдыха, а спектакли могли идти без занавеса, без кулис, без зрителей, даже когда прима, а все чаще единственная актриса на этой сцене, оставалась один на один с тахтой.
Коллеги
Ирина Евгеньевна сидела за столом и проверяла тетради. Ей не нравилось забирать работы учеников домой – лишняя тяжесть, да и вне школы заниматься набившими оскомину обязанностями не хотелось. На этот вечер у нее были планы – посмотреть фильм в 21.30, давно у нее с Толей не получалось посидеть спокойно, без суеты перед телевизором. В школе работалось лучше, без отвлекающих телефонных звонков и дочери, которая постоянно что‑то хотела – то почитать, то поиграть, то рассказать, причем срочно, почему листья зеленые, а небо голубое.
Ирине Евгеньевне в этом учебном году оставили шестые, бывшие пятые классы. С них все и началось в новой школе. Дети ее восприняли неплохо, но с осторожным холодком – они привыкли к предыдущей, уехавшей за границу учительнице, попав к ней сразу после начальной школы. А ведь всем известен пиетет и малышей, и их родителей перед первым учителем. За три года он не выветривается, и та же смесь уважения, любви и дисциплины переходит, перекатывается, перетекает и на следующих учителей. Правда, через пару лет дети подрастают, и с ними подрастает осознанность – нежная способность малышей доверять учителям и любить просто так постепенно сходит на нет. Теперь и то, и другое нужно было заслужить.
