Немного любви
– А кто умер? – круглые глаза так и обшаривали с головы до ног.
– Давно умер. Умерла. Вот, вышел срок давности, и мне передали.
О том, что сам дом передал, предпочла не указывать.
– Такая странная штука это зеленое стекло. Страшно представить, что этой вещи четырнадцать миллионов лет. Господь еще не придумал род человеческий во всей его насекомой пакости, а оно уже было, плыло в небе, плавилось. Его больше не добывают, знаете? В Китае или на ебее вам продадут Просто Зеленое Стекло, хорошо, если бутылочное, но настоящее можно купить только здесь, у нас, – он широким жестом объял и крохотную лавочку, в которой мерцало привычное сочетание богемских гранатов с зеленым стеклом, и весь Крумлов в его барочной милоте.
– Но дело не в том. Самое в нем худшее, в молдавите, что он рушит привычный мир вокруг человека, он не для куриц. Я им его и не продаю, а если уж продаю – ну, это как дать отравы котеночку. Знаешь, что такой миленький, пушистый, игривый – и подохнет. Странное чувство. А ваш годный, из него можно много мелкого яду надробить, не желаете? Или целиком продать какой идиотке. А что у вас еще?
В общем, сразу понятно, он не местный. Местный не скажет всего того, что парень вылил на нее при первой же встрече. Молча выложила на прилавок оба рисунка.
– Однако! Какая интересная композиция. Пани, я вам доложу, пришла и радует. А это откуда взяли?
– Да все оттуда же. Я ошибаюсь или это Шиле?
– Он, Эгон. Шиле. Неплохой. И отменно порнографический. Но без провенанса в музей продать не получится.
– С провенансом проблемы. Я не знаю ни кто это, ни откуда эти рисунки оказались в семье.
– Тогда сложно, да. Рука тут ближе к семнадцатому году, я бы сказал, у меня глаз насмотренный, вряд ли восемнадцатый.
– В восемнадцатом они умерли от испанки. Вместе с беременной женой. И этот еще чудовищный его портретик посмертия, где все уже мертвые, кроме него.
– Да он вообще весь чудовищный, как по мне. А что до испанки, да, так говорили. Не от испанки. Была у него любовница, дама в самом соку. Ну и сожрала подчистую. Его и семейку всю. Это между нами, – и снова взгляд в упор прозрачных круглых глаз, – в Старом пивоваре вам такого не расскажут. Впрочем, это в зачет, я считаю, – он сам допубертатными девочками питался. Нарвался на более сильную самку своего вида и…
Подробности личной жизни Эгона Шиле даже и через сто лет после смерти – тот еще мешок с грязным бельем, поэтому Эла отделалась общим:
– Надо же. А казалось бы…
– А люди всегда не то, чем кажутся, дорогая пани. Не называть же своими именами все как есть. К слову, меня Йозеф зовут.
– Что? А… да.
– И, сдается мне, вы знали эту историю, раз принесли мне такое, – тут он пригляделся к рисункам и прибавил. – Но я бы на вашем месте не тащил в Музей Шиле подделку… нарисованную с вас. Они могут понять неправильно.
– Я что, похожа на человека, который попытается продать музею поддельную порнографическую открытку? Нарисованную с меня?
– Вы похожи на… – он опять кинул на нее долгий непроницаемый взгляд. – Нет. Как скажете. Дело ваше. А колечко я бы на вашем месте тут оставил, если не хотите проблем. Хорошую цену дам.
Но Эла поблагодарила, сгребла сокровища в шоппер, повернулась спиной, двинулась вон.
– С ним все начинает происходить очень быстро, – донеслось ей вслед, – я бы на вашем месте не торопился.
В Музей молдавита она не пошла, и так помнила, что нет в витринах ничего похожего на эмаль, форму, размах крыльев бабушкиного жука. Неведомый творец соединил в нем жуткую, дикую природу тектита со смертоносной красотой, так свойственной ар‑деко. В общем, они тогда что‑то понимали, предки, предчувствуя две гибельнейших войны. Для кого, интересно, была сделана эта вещица? Элу потряхивало после странного диалога и не менее странной претензии антиквара насчет подделки, и она, возвращаясь, постучала в окошко сувенирницы. Довольно странно, что все, за что она могла держаться в жизни, как за мужское – этот бравый по возрасту дед выпяченным вперед пузом, с пушистыми усами, желтоватыми от табака. Тот, который всегда скажет: «отдыхала давно?» или «хорошенькая какая сегодня».
– Дядя Карле, что это за тип нынче держит на Горни антикварную лавочку?
– Погоди, это где? Где раньше жила рыжая Анна с котами? Йозеф? Лупоглазый?
– Да.
– Он ей внучатый племянник. Странный парень. Или нюхает чего, или внутрь берет – не пойму, даже с абсента таким не станешь.
Прелесть маленького городка в том, что все о всех всё знают. Ну, почти.
Всего за один день выдалось уже как‑то слишком много, хотелось разбавить. Раньше Эла пошла бы пить венский кофе с захером к «Писарю Яну», но сейчас порылась в багажнике, проверила спортивную сумку и направилась в Будеевице, в качалку. Иржи, как она прозвала джип, покорно вынес на шоссе. Иржи, по имени того бывшего, с кем выбирала когда‑то. Хороший был человек, и любовник годный, разошлись, потому что родить Эла не могла, а он хотел детей. И скатертью дорога.
Дорога и текла скатерочкой без вышивки, нигде не запнешься.
Красавчик, скучавший на входе в фитнес, проводил ее взглядом. Платный тренер, любимец постоянных клиенток, умеющий ласково влезть в душу, добиться правильного сокращения ягодичной. Ну да, ну да, если ты в полдень в субботу в тренажерке, то тебе с кем трахаться. Правда, конечно, что и говорить, но его‑то какое дело? Зеркало в раздевалке анфас показывало дряблость и провисание плечевого мяса, но весы оскорбили меньшей цифрой, чем раньше, несмотря на шкубанки. Велотренажер и орбитрек, то, что нужно. Прямо физически ощущаешь, как адреналин урабатывается, уходит из тела. Саунд‑трек из «Братьев Блюз» отлично маскировал сторонние шумы. Красавчик‑тренер заглянул в кардиозону, продефидировал меж тренажеров и обратно, продемонстрировав развитую ягодичную. Вот прямо такую бы и на гуляш.
На тело Эла просто так не западала, и это печалило. Она восхищалась, но потрогать не хотелось. Она любовалась движением, пластикой, тонусом мышц, пресловутыми кубиками пресса, объемом бицепса. Но белье от этого не промокало. Чтобы мясо стало мужчиной, нужно добавить нечто одухотворяющее – блеск в его глазах, свидетельствующий о наличии хоть какой‑то души. Надо добавить желание. У нее в жизни была любовь и было желание, а теперь, в сорок пять, не осталось ни того, ни другого. Самый сок, что и любовь, и желание не были взаимны. Когда тебе двадцать, а мир тебя не берет, ты можешь отложить печаль на потом. К пятидесяти, мнится тебе, найдется человек, которому придешься по душе. А когда тебе в самом деле к пятидесяти, уже понимаешь, что это диагноз. Нет той души, которой ты была бы сродни, нет и желания, которое горело и сгорало бы только к тебе одной. Ты такая же, как все – внешне – но с глубоким изъяном кромешного одиночества внутри. Наверное, они все это чувствуют. Им нужно попроще.