Ночь борьбы
– Так не наклоняйся! – сказала я. Она сообщила, что у нее наконец‑то случилось отличное опорожнение кишечника. Спустя шесть дней. Но это не рекорд.
– А какой у тебя рекорд, бабуля?
– Рекорд был в Эквадоре, в 74‑м.
Она спросила, слыхала ли я что‑нибудь о божественной женственности. Она сказала, что ей следует чаще брать с собой в туалет кроссворд. Она не могла найти свои очки или записную книжку. Я поднесла их к ее лицу. Они лежали на столе перед ней.
– Подумать только! Я сегодня не в себе!
Потом бабуля завела рассказ часа на полтора, занявший все время редакционной встречи, о своей прежней жизни в городе русских беженцев. Она не может поверить, что прожила там шестьдесят два года, если не считать нескольких месяцев, когда она случайно стала сквоттершей в Берлине, когда поехала в Германию навестить свою старшую сестру, которая жила в городе Черный Лес, на родине часов с кукушкой.
– Маме надо бы туда съездить, – сказала я.
– В Шварцвальд? – переспросила бабуля.
– На родину часов с кукушкой, – сказала я.
– Меня аж в дрожь бросает! – сказала бабуля. – Я была настоящей бунтаркой!
Она рассказывала о своем городе.
– Город был против нас, – сказала она.
В детстве отец защищал ее от Уиллита Брауна‑старшего, деревенского uber‑schultz, который был классическим тираном, напыщенным, авторитарным, неуверенным, фрустрированным, полным жалости к себе, обиженным, завистливым, тщеславным и мстительным, вечно припоминающим все обиды, и тупым. Кроме того, он воплощал фашистское представление о высшем народе, которым, по его мнению, мы были. Ну, не все мы. Мужчины. Какой же мракобес.
– Можешь записать все это, Суив, – сказала она. – Просто сделай небольшую заметку об этом.
– Да я же записываю, – сказала я ей.
Я подняла свой телефон, и она покачала головой.
– Ах да, вечно я забываю про твою камеру. Уж постарайся, чтобы вышло смачно.
– А это был культ? – спросила я.
– Нет, – сказала бабуля. – Ну хотя да, возможно. Да, культ!
Бабуля делит людей из своего города на меннонитов Церкви братства и меннонитов Евангельской конференции. Она из Евангельской конференции. Она говорит, что люди из Церкви братства думают, что они единственные, кто попадет в рай. А еще они были первыми в городе, кто начал петь четырехчастные гармонии. Для Евангельской конференции это было смертным грехом, пока отец Сида Реймера не стал делать так в церкви. И он принес насосный орган, что тоже было грехом. Он очень способствовал продвижению церкви.
Когда бабуля выросла, она защищала себя от Уиллита Брауна. И она защищала от него и маму, и всех в своей семье, даже дедушку, которому это в ней очень нравилось. «Он был полностью за!» Он не умел бороться за себя. Не умел этого делать. Он становился очень тихим и уходил в долгие, долгие прогулки. Очень долгие прогулки. Иногда до кровавых мозолей на ногах. Разговор о борьбе и побеге напомнил ей о подруге из их города, которой она и еще одна их подруга помогли сбежать от жестокого мужа. Дочь этой женщины и ее подруги собрались вместе и разработали план, как увезти ее в Монреаль, где дочь жила в квартире‑лофте. Но подруга чувствовала такую вину, что через полгода вернулась в город к мужу. Тогда все женщины молились, чтобы он умер. Что еще они могли поделать? И в конце концов он так и сделал. Это заняло пять лет.
– Это может стать нашим сегодняшним уроком математики, – сказала бабуля. – Если убийство мужика молитвой занимает пять лет, а молиться нужно шести людям в день, то сколько же молитв обозленных женщин, молящихся каждый день в течение пяти лет, нужно, чтобы замолить мужика до смерти?
Бабуля разравнивала свои лекарства на столе ребром кредитки, ожидая моего ответа.
– Десять тысяч девятьсот пятьдесят молитв, – сказала я.
– Вау, – воскликнула она.
– Я права? – спросила я.
– Кто ж знает, – сказала бабуля, – я тебе верю!
После этого мы с бабулей поехали на трамвае, чтобы встретиться с ее друзьями в «Герцоге Йоркском». Я поехала с ней, потому что у нее кружилась голова и ей нужно было опираться на меня. Каждые шесть месяцев их компания собирается вместе, чтобы отпраздновать то, что они все еще живы. Бабуля была в красных шлепках, а не в туфлях, потому что ее правая нога раздулась как иглобрюх. Это нога, из которой достали вену, чтобы вставить ей в грудь.
– Смотри‑ка, как спортивные штаны их прикрывают, – сказала она. – Никто и не заметит, что я в шлепках.
Перед выходом я двадцать пять минут помогала ей натянуть компрессионные чулки. Она чуть не собралась пойти в одном чулке только потому, что ей не терпелось, но я заставила ее позволить мне надеть на нее второй, потому что в одном чулке она выглядела глупо. На полпути к «Герцогу Йоркскому» подействовало ее мочегонное, и нам пришлось сделать экстренную остановку, чтобы найти туалет. Мы вышли из трамвая и вошли в первое попавшееся здание, которое оказалось штаб‑квартирой OBTRON. Там было много стекла и блестящей черной мебели, включая стол, за которым сидел охранник. Он на нас не смотрел. У него был пистолет. Глядя в свои телевизоры, он сказал:
– Прошу вас уйти прямо сейчас.
– Наверняка в этом здании есть туалет, которым я могла бы воспользоваться, – сказала бабуля.
– Боюсь, что нет, – сказал он, – они не предназначены для общественного пользования.
– Но ей правда очень нужно в туалет! – сказала я ему.
– Не надо на меня кричать, мисс, я вас слышу. Я же сказал вам, они не предназначены для общего пользования.
– В трамвае подействовало ее мочегонное, и она описается, если ты не пустишь ее в гребаный туалет, ты, фашистский придурок! – сказала я.
– Суив, – сказала бабуля.
Она сделала вид, что перерезает себе горло пальцем. Мужик наконец посмотрел на нас, встал и подошел к стойке ресепшена, держа руку на пистолете. Бабуля спросила его, не возражает ли он, если она пописает в один из их гигантских горшков у окна. Он сказал, что нет, он не может позволить ей это сделать.
– Сделай это! – сказала я бабуле. – Я разрешаю!
Она сказала:
– Нет‑нет, мы поищем какое‑нибудь другое место.
Она сказала охраннику, что ей очень хочется позволить себе обоссаться прямо здесь, в вестибюле, на этом блестящем полу, а он сказал:
– Мэм, у вас нет конституционного права использовать бранные слова по отношению ко мне.
Бабуля начала рассуждать о конституционных правах, но она пыхтела и задыхалась, а еще у нее по‑прежнему кружилась голова, и она вроде как пошатывалась, и ей было трудно говорить.