Нормально всё
– Вы извините нас, Игорь Алексеевич, но по‑моему, это полная херня.
– Катерина! Сколько раз я просил вас!! – запричитал дирижер.
– Да херня же говорю! – я обернулась к оркестру, и коллеги ответили мне одобрительным гулом.
Начался спор. Мы не хотели быть подражателями. Мало того, что этот Моцарт звучит каждые рождественские праздники из любого утюга в мало‑мальски интеллигентной семье, мало того, что каждый год какой‑нибудь оркестр, начиная от крупных и именитых и заканчивая сельской самодеятельностью, вводят Моцарта в свой репертуар, – так от нас еще требуют копировать? Подобное оскорбление мы были не в силах вынести. Спустя час словесных баталий, я в сердцах крикнула:
– Да вы, Игорь Алексеевич, просто идиот!
Все замерли.
– Тупой ограниченный идиот, – в полном тишине продолжила я с нескрываемым злорадством.
Конечно, потом пришлось извиняться, делать вид, что мне совестно, приплетать внезапный приступ синдрома Туррета, виниться, опустив глаза. Все эти «не знаю, что нашло», «на самом деле, я так не думаю» и прочая ложь, которую обыкновенно уместно говорить в таких случаях. Меня простили, но из‑за моей выходки оркестр теперь был вынужден пойти на поводу у Игоря Алексеевича. И вот уже четвертую репетицию мы не играли, мы копировали исполнение Королевского симфонического оркестра.
«Да гори оно огнем, – думаю я после репетиции, – все равно пора что‑то менять, пора уходить из этого долбанного симфонического, искать что‑то новое, а может, вообще вплотную заняться преподаванием?». Мои мысли прерывает моя коллега и приятельница, скрипачка:
– Катя, у тебя все нормально?
– Нормально, – киваю я в ответ.
– Выглядишь уставшей, – продолжает она, пытаясь сделать что? Как будто от ее замечания я расцвету, как каштаны в месяце мае.
– Да, все нормально, – пожимаю я плечами.
Маша, а так ее зовут, переминается с ноги на ногу, у нее старомодные замшевые черные туфли на низком каблуке, и в целом сиротский вид, – круглые очки в прозрачной оправе, дешевенький шерстяной костюм, купленный по какому‑нибудь значимому случаю (вроде конкурса Чайковского в Клину) лет семь назад. Выражение лица жалостливое, вроде как переживает за меня. В уголках глаз блестят слезинки:
– Катя, а у меня день Рождения сегодня.
– Ну ничего себе! И ты молчала! – радуюсь я повороту разговора, – так, дорогая моя, это же надо отметить! Извини, я без подарка, не была предупреждена!
– Да какие подарки! – отмахивается Маша, – ты вечером приходи, мы посидим тихонько в «Жан‑Жаке», отметим. Только свои люди, никого постороннего. Очень рада буду тебя видеть, – добавляет жалобным голосом она, будто просит милостыню на паперти.
«Вот ведь кикимора, – думаю я, – а так и не поймешь, то ли себя ей жалко, то ли меня». Я запихиваю ноты в рюкзак, хватаю Машу под руку и быстро, чтобы она не успела опомниться, тащу ее к выходу из консерватории:
– Вот что, Мария, новорожденная ты наша, вечер – это вечер, до него еще дожить надо. А мы сейчас с тобой посидим, выпьем за здоровье, поговорим спокойно, по‑женски, без всяких третьих лиц! – говорю я твердо и уверенно.
Ей ничего не остается, как кивать головой и почти бежать за мной. Мы выпрыгиваем на проснувшуюся Никитскую. Туда‑сюда снуют люди. Студенты с тяжелыми кофрами спешат в холодные аудитории постигать музыкальное ремесло, женщины в черных сапогах до колена стремительным шагом топают до пыльных офисов, мужчины в костюмах с кожаными портфелями в руках торопятся на встречи и совещания. А нам с Машкой некуда бежать. Мы уже отработали на сегодня. На часах десять утра, и я радостно говорю ей:
– Эх, Маш, а помнишь, у Бродского? «Страшная рожа труда»? Так, вот, моя дорогая ты именинница, это совершенно не про нас!
Спустя пять минут мы оказываемся в рюмочной. В зале кроме нас из посетителей только один мужчина в дымчатых очках и сером свитере с горлом. На его потном лице застыло выражение отчаянной русской печали. Все ясно – похмельный. Перед ним стоит кружка с пивом, и поскольку у меня хорошее настроение, я отмечаю про себя, что кружка эта наполовину полная. Мы с Машкой становимся за столик подальше от мужика, и я интересуюсь:
– Ну, что, по пятьдесят?
– Водки? – испуганно переспрашивает Маша. Она нервно оглядывается по сторонам, хотя уже бывала в этой рюмочной неоднократно. Правда, это всегда происходило вечерами, и я могу понять ее тревогу.
– Ну не пива же! – смеюсь я, – сегодня день, когда всё можно, Машенька! Можно и водки бахнуть за твое здоровье‑то!
Маша в ужасе смотрит на меня, но потом, судорожно сглотнув, вдруг соглашается:
– Ну, давай…
Вот все они тихони такие, им только дай шанс себя показать, они любого куролеса заткнут за пояс. Я радостно потираю руки и иду делать заказ. За стойкой стоит знакомая мне продавщица. Кажется, зовут ее Людмила. Но я не уверена в этом и не рискую называть ее по имени. Да и что это за господская привычка обращаться к персоналу заведений по имени? Я прихожу в состояние крайнего раздражения, когда слышу все эти: «Витюх, нам повторить», «Людочка, рассчитайте», «Андрей, кажется, вы забыли про наш заказ». Все эти Витюхи, Андреи и Людочки плевали в ваш суп, грязными пальцами трогали ваши котлеты и в целом относятся к вам, как к дерьму, и их отношение не изменится, даже не смотря на размер чаевых. Такова уж природа московских официантов. Потому что официант у нас – это профессия временная, пусть даже и условный Витюха трудится в этом кабаке последние семь лет, все равно он чувствует себя не на своем месте. Он‑то актер! Или художник. Или дизайнер интерьеров. И ему, как дизайнеру интерьеров, очень обидно прислуживать за столом у кого‑то офисного быдла, способного отвалить за ужин пять косарей и оставить на чай сто рублей. Вот он и старается, как может, испортить вам вечер. Когда понимаешь систему, проще становится жить. Без лишних реверансов, без притворства. Они презирают тебя, ты презираешь их. И условная Людочка сразу это почувствует, сразу поймет, что ты знаешь, что у нее на уме и что творится в ее душе художника‑графика. Впрочем, в рюмочной продавщица давно оставила свои амбиции стать кем‑то иным. Она мутным коровьим взглядом окидывает меня с головы до ног и слегка усмехается:
– Давненько не были, – хмыкает она.
И я не знаю, что ей ответить на это, ведь я действительно не помню, когда была в этой рюмочной в последний раз. У меня уже не такая хорошая память, как раньше, и все чаще, напившись, я не могу вспомнить на утро события прошедшего вечера. Настороженно отвечаю:
– Возможно… А сделайте нам по пятьдесят и два томатных сока.
– Бутерброды будете? – продавщица тыкает перламутровым ногтем (ну почему у них всегда перламутровые ногти?) в витрину, где покоятся завернутые в пищевую пленку серо‑белые куски хлеба, обмазанные майонезом и покрытые кусочками пластикового сыра с жалкой веточкой укропа темно‑зеленого цвета. Я содрогаюсь от одного вида этого яства и начинаю усиленного мотать головой, как цирковой пони.