Нормально всё
Людмила, все‑таки ей подходит это имя, пожимает плечами и пробивает чек. Я расплачиваюсь, беру водку и стаканы с соками и возвращаюсь к Маше. Она уже теребит в руках свой потрескавшийся от времени дерматиновый кошелечек:
– Сколько с меня? – тихонько интересуется Маша.
– Да ладно тебе, – добродушно отвечаю я, – я угощаю, все‑таки у тебя день Рождения! Тем более вечером банкет за твой счет, – добавляю я.
Маша кивает головой, мы чокаемся без лишних слов и опрокидываем рюмки. По горлу разносится привычная теплота, и я не тороплюсь запивать соком, наслаждаясь знакомыми приятными ощущениями. Настроение становится еще лучше, и я притоптываю ногой от охватившего меня внезапного приступа веселья. Маша же быстрее хватается за стакан с соком и тут же выпивает половину, заглушая весь водочный кайф. Ну что с нее взять? В рюмочной пахнет почти как в метро – хлоркой и перегаром, плюс ко всему я улавливаю удушливый запах цветочных духов Людмилы. От этого букета меня слегка мутит и хочется выйти на улицу – продышаться. Но я не рискую оставлять Машу одну, я понимаю, как ей должно быть некомфортно в десять утра пить водку, но при этом ей хочется приключений, и спугнуть ее сейчас было бы преступной халатностью. Потом она будет еще лет десять вспоминать это утро, как самое безумное утро в своей сиротской жизни. Мы начинаем говорить с Машей о прошедшей репетиции, о предстоящих концертах, о гастролях в Минске, куда наш оркестр отправляется сразу же после новогодних праздников. Разговор течет плавно и спокойно, без неловких пауз и хмыканий. Маша, наконец, расслабляется, начинает задорно хихикать и вдруг предлагает:
– Ну, что, может еще?
Я с готовностью соглашаюсь:
– Давай, иди, возьми еще по столько же.
Она смеется и уходит за водкой. Я скучающим видом обвожу мрачные стены рюмочной, обитые коричневыми досками ДСП. Все эти пластмассовые цветы в дешевых кашпо, почерневшие репродукции Шишкина и Куинджи, засаленные занавески на огромных окнах внезапно портят мне настрой. Хочется поскорее уйти отсюда, тем более я вспоминаю, что у меня сегодня в полдень занятие с ученицей, и я понимаю, что домой уже нет смысла ехать. Смысла вообще нет ни в чем, ни в этой жизни, ни в этом мире, ни в этом дне. Мысли одолевают мой слегка согретый водкой разум, но думать мне лень, и это спасает меня от навалившейся хандры. Хандрить – это тоже определенная душевная работа, погрузить себя в тоску и ненавидеть окружающую действительность – на это уходит слишком много сил, а мне еще тащиться в Строгино. Не ближний свет, между прочим, от Никитской.
Маша возвращается с новой порцией водки. Она развеселилась, и на ее серых щеках появляются бледно‑розовые пятна подобия румянца. Мы чокаемся и выпиваем:
– За днюху! – чуть громче, чем нужно говорю я, и привлекаю внимание похмельного мужика.
Он дожидается, пока мы поставим свои рюмки на столик, и подает голос, хриплый и низкий, как у простуженного пса:
– Девушки, а?
Маша хихикает, она стоит лицом к мужику, поэтому видит его, и видимо это зрелище кажется ей забавным. Я не оборачиваюсь, все эти братания в заведениях подобного толка мне хорошо известны, и заканчиваются они всегда одинаково – безобразным скандалом.
– Девушки! Я, кажется, к вам обращаюсь! Ну!
– Маш, не реагируй, – шепчу я ей. Но Маша после ста грамм уже готова к приключениям, ее душа жаждет общения, она продолжает глупо хихикать, и я ее уже почти ненавижу.
– Что? – хихикая, говорит она то ли мне, то ли мужику, и ему становится достаточно этого тоненького мостика, чтобы со своей почти пустой кружкой переместиться к нам поближе.
Он занимает соседний от нас стол, не решаясь присоединиться к нам, так как спотыкается о мой суровый взгляд, полный презрения.
– Я тут подслушал, у кого‑то из вас день Рождения?
– У меня, – хихикает Маша.
– Поздравляю от всей души! – поднимает свою кружку мужик.
Он делает большой последний глоток, громко ставит кружку на стол и лезет в карман за бумажником. Я закатываю глаза: «Начинается». Маша ошибочно думает, что сейчас новый знакомый предложит угостить нас, но так она решает по присущей ей наивности и мало опытности. Подобные типы никогда не угощают дам, им себе‑то на пиво еле удается наскрести, тем более после воскресной попойки. И точно. Из бумажника мужик достает помятую фотографию девочки, на вид лет шести, и сует ее Маше под нос.
– У меня вот у дочки тоже недавно был день Рождения. А я ее лет пять не видел уже… – заводит он свою пластинку.
Я резко топаю ногой и говорю Маше:
– Ну, нам пора.
Надо отдать ей должное, соображает Маша хорошо. Она быстро собирается, накидывает пальтишко, мы киваем Людмиле и тут же выметывается на улицу. Я успеваю услышать, как вслед нам кричит мужик:
– Ну и катитесь, шалавы!
Мы отходим на двести метров от рюмочной, и Маша начинает смеяться:
– Как мы от него смылись!
У нее запотевшие очки и тоненький истеричный смех. Мне все это перестает быть интересным. Охватывает привычная нервозность, будто бы я нахожусь не на своем месте и хочется быстрее уже избавиться от Маши. Ее скручивает смех:
– Ты слышала, что он нам крикнул? Ха‑ха‑ха!
Затем она переводит дух и добавляет:
– А хорошо же посидели?
– Нормально, – откликаюсь я, – так, Маш, ты езжай домой, поспи пару часиков, потом поешь и выпей чай. К вечеру придешь в себя, как раз.
Она расстроено смотрит на меня, и я с раздражением вновь вижу это жалостливое выражение ее глаз:
– А ты уже домой?
– У меня ученица сегодня, – отвечаю я.
Жалость в ее глазах сменяется испугом:
– Ты после всего этого поедешь учить детей?
Я пожимаю плечами:
– Маш, ну во‑первых, для меня сто грамм – это не твои сто грамм. А во‑вторых, разве трезвой можно выносить этих детей?
Маша задумывается на несколько секунд, потом все‑таки соглашается со мной:
– Ну вообще да, эти дети… Как только у тебя хватает терпения с ними возиться! Я отказалась ото всех учеников, просто больше не могу, не могу и все…
Ее опять начинает нести, хочется поговорить, поплакать даже, может быть. Я хорошо понимаю ее состояние, только мне уже не до этого. Не весело. Не интересно. Я слегка прикасаюсь щекой к ее щеке на прощание: