Они жаждут
А еще он видел сон, который, возвращаясь снова и снова, тянул его из Мексики обратно в Штаты. В первый раз он приснился Кобро неделю назад и повторялся три ночи подряд, совершенно одинаковый, и это чертовски… жутко: во сне он катил на своем чоппере по длинному извилистому шоссе с высокими пальмами и огромными небоскребами по обочинам. Освещение казалось странным – красноватым и тусклым, словно солнце прилипло к горизонту. Он был в черной куртке, джинсах и черном защитном шлеме, а следом за ним ехала целая армия громил‑байкеров на самых разных мотоциклах, какие только может вообразить себе измученный разум, – огнедышащие твари, сверкающие ярко‑красным хромом, раскрашенные фиолетовыми, неоново‑голубыми и золотыми металлическими блестками, с ревущими, как драконы, моторами. Но эта армия байкеров позади Кобро выглядела как‑то странно и походила на скелеты: бледнокожие существа с обведенными тенями глазами, не мигающими в миазматическом свете. Их были сотни, может быть, даже тысячи. Обесцвеченные тела прикрывали лохмотья курток из оленьей кожи; рваные джинсы с кожаными заплатами на коленях; списанные армейские бушлаты, выгоревшие на солнце до болезненно‑болотного цвета. На ухмыляющихся черепах некоторых из них позвякивали шлемы со светящейся краской и покрытые трещинами и вмятинами нацистские каски. Кое‑кто носил защитные очки. Сквозь стиснутые зубы пробивался зловещий рев, звучавший все громче и громче: «Кобро! КОБРО! КОБРО!» А еще в этом сне он видел белые буквы, выложенные на холмах, что возвышались над широко раскинувшимся городом: «ГОЛЛИВУД».
Жутко.
А две ночи назад он сделался лунатиком. Дважды он открывал глаза в жаркой духоте перед рассветом и понимал, что стоит – на самом деле стоит, черт побери! – во дворе жалкой деревянной лачуги, где он скрывался последние три недели, с тех пор как покинул страну после той вечеринки под Новым Орлеаном без малого месяц назад. Оба раза он просыпался, услышав усталый голос тринадцатилетней проститутки, с которой он тогда жил, – худющей девчонки, с черными, блестящими, как нефть, волосами и глазами сорокалетней женщины, – зовущий его из‑за двери: «Señor! Señor!»[1] Но за мгновение до того, как этот голос отложился в его мутном сознании, он, кажется, слышал другой – далекий и холодный, словно канадский ветер, шепчущий прямо ему в душу: «Следуй за мной». Оба раза он открывал глаза, стоя лицом на запад.
Кобро моргнул. Внезапный порыв пустынного ветра швырнул песок ему в лицо. Пора двигаться дальше. «А уж когда я доберусь до места, – подумал он, шагая через стоянку к своему чопперу, – там начнется адская вечеринка». Он оседлал свой «харлей», нахлобучил шлем, застегнул ремешок и опустил шлем словно дьявольский рыцарь перед битвой. Надавил на педаль стартера, и грохочущая машина выкатила со стоянки, оставляя позади притихшую «Наливайку» с ее последними клиентами. В животе чувствовалась приятная тяжесть.
На шоссе он разогнался почти до восьмидесяти. Придется ехать по худшей из пустынных дорог, чтобы разминуться с полицией штата. «Осторожность и в самом деле не помешает, – сказал он себе. – Но мне нужно поторапливаться».
Потому что Кобро был убежден в одном: он следует за настойчивым зовом смерти.
II
Энди Палатазин открыл глаза в прохладной темноте собственной спальни с одной леденящей душу мыслью: «Таракан здесь». Он лежал неподвижно – медвежье тело, закутанное в голубые простыни, – и ждал, когда уймется сердцебиение. Лежал и прислушивался к тихим звукам ночи: скрипу лестницы внизу, приглушенному гудению холодильника, тиканью будильника на столике у кровати и всяким другим шепотам, шорохам и потрескиваниям. Он вспомнил, как в детстве мама рассказывала ему сказки про эльфов, что ночью появлялись из темноты верхом на мышах, чтобы устроить праздник, а потом исчезали на рассвете. Рядом с ним шевельнулась Джо, придвигаясь ближе. «Что же разбудило меня? – гадал он. – Раньше я никогда так не просыпался!»
Палатазин чуть приподнял голову – посмотреть на часы. Ушла целая минута на то, чтобы рассмотреть крохотные светящиеся цифры: одиннадцать пятьдесят. «Нет, Таракана здесь нет, – сказал он себе. – Таракан где‑то в Лос‑Анджелесе и творит все, что ему вздумается». Его замутило от ужаса и отвращения при одной мысли о том, что может принести это утро. Он лег на спину, и пружины кровати сразу провисли и заскулили, как плохо натянутые струны арфы. В любой момент они могли впиться в спину или ягодицы. Матрас был слишком тонкий, свалявшийся за те долгие годы, что нес на себе его нешуточный вес, который колебался от двухсот десяти фунтов летом, когда Палатазин поигрывал в гольф с другими полицейскими, до двухсот тридцати под Рождество, когда он объедался запеканкой с говядиной и сметаной, что готовила для него Джо.
Он лежал, уставившись в потолок. Из‑за угла Ромейн‑стрит выехал автомобиль, свет фар скользнул по стене и исчез. «Совсем скоро начнется новый день», – сказал себе Палатазин. Октябрь в Лос‑Анджелесе. Не похожий на те, что он помнил из детства. То были настоящие октябри, с диким ветром и беспорядочным снегопадом, холодными серыми небесами и градом, стучавшим по подоконнику. Калифорнийские октябри были фальшивыми, пустыми, не приносящими удовольствия: холодный бриз по утрам, а потом еще раз ночью, но при этом жаркое солнце в полдень, если только небо не закрывали облака, что на самом деле случалось крайне редко. Трудно поверить, что где‑то идет снег, когда видишь людей в рубашках с короткими рукавами на улицах Эл‑Эй. Это был город вечного лета, страна золотой юности. Иногда ему до боли в сердце хотелось увидеть хотя бы одну снежинку. О да, он мог посмотреть на снег осенью и зимой, в ясный день, когда пурпурные склоны гор Сан‑Габриэль не скрыты туманом или смогом, но пальмы, раскачивающиеся повсюду, куда ни кинешь взгляд, портили эту картину. В прошлом году температура на Рождество была выше шестидесяти градусов[2]. Палатазин припомнил рождественские праздники своего детства, при десяти или даже двенадцати градусах ниже нуля, когда окна были залеплены снегом и льдом, и папе приходилось выламывать дверь с помощью…
Воспоминания внезапно оборвались. Он вернулся мыслями к тому, что разбудило его: Таракан. Этот taplo[3] ползал где‑то по восьмимиллионному городу, ожидая удобного момента для удара. Или, может быть, уже нанося удар. В пятницу ночью молодые проститутки выстраиваются вдоль бульваров Сансет и Голливуд. «Возможно, сегодня он совершит ошибку, – сказал себе Палатазин. – Возможно, он клюнет на одну из женщин‑полицейских, и тогда кошмар закончится». Четыре девушки за две недели, и все сначала задушены сильными руками, а потом изнасилованы. А записки, которые это мерзкое чудовище оставляло на трупах! Бессвязные, написанные от руки сообщения, где одновременно говорилось и о Божественном замысле, и о том, что проститутки – в записках они именовались «греховодницами» – лживые посланницы ада, которых может усмирить только смерть. Палатазин помнил текст записок почти слово в слово. Он изучал их снова и снова с самого утра 27 сентября, когда рыбак из Венис обнаружил на берегу, под прогнившим причалом, труп Китт Кимберлин – девятнадцатилетней разведенки с двумя детьми.
[1] Господин (исп.).
[2] Шестьдесят градусов по Фаренгейту – это 15,5° по Цельсию.
[3] Придурок (венг.).