Рябиновая невеста
Она вздохнула, поправила притороченную к седлу сумку и окинула взглядом каменную гряду, подёрнутую понизу густым лиственничным лесом. Замок Олруд стоит на возвышении, среди скал. От него в сторону моря убегает дорога, петляя между невысоких лесистых сопок. Идёт она на северо‑запад, к заливу. К самой удобной гавани на многие кварды вдоль неспокойного марейнского побережья. А на восток и юг тянутся бесконечные Великие болота Эль. Так‑то жителям Олруда нечего бояться здесь, крепость хорошо защищена со всех сторон. Но смутное предчувствие надвигающейся беды медленно нарастало где‑то в сознании.
Олинн чуть попридержала лошадь на вершине гряды и посмотрела в сторону Перешейка. Может, Великая Эль даст ей подсказку? Ждать ли беды?
Денёк погожий, и дымка отступила, так, что видно стало далеко‑далеко. И, не утопая в тумане, болота сейчас казались бескрайним изумрудным покрывалом из бархата, расшитым багровыми стежками вересковых полян, да отцветающей плакун‑травой. А кое‑где уже начали проглядывать и лилово‑синие стрелки первых осенних ирисов.
В Илла‑Марейне конец лета самое благодатное время. Тихое, ясное. Холодное течение уходит от её берегов, а на смену ему идёт тёплое, от которого зимы здесь всегда влажные и туманные. Зато в это межсезонье небо над Олрудом – бесконечная синь, и воздух чист, как слеза. Солнце ласково пригревает мшистые валуны, и хочется упасть в вересковые заросли и лежать, раскинув руки. Вдыхать ароматы спеющих ягод, хвои и густой запах прелой листвы, из‑под которой прибиваются бесчисленные шляпки грибов.
Олинн вдохнула воздух полной грудью и почему‑то подумала вдруг – скоро это всё закончится…
И точно в подтверждение этих мыслей, лошадь забеспокоилась, подрагивая шкурой – налетели пауты полакомиться свежей кровью, и Олинн замахала руками, отгоняя и назойливых кровопийц, и дурные предчувствия.
Некогда ей валяться среди вересковых зарослей!
Она ещё раз глянула в сторону Перешейка и пустила лошадь вниз по тропинке, пролегавшей между огромных валунов в зелёных пятнах мха и разлапистых папоротников. Нужно торопиться.
Из замка она прихватила с собой копчёной оленины, куропатку, хлеба и сыр – хватит им с Торвальдом на два дня. А монах…Вряд ли он что‑то сможет есть. Уж точно не сейчас. Но если он всё‑таки очнётся, то из куропатки она сварит похлёбку.
Торвальд, уезжая из замка, всё бормотал, что стоило бы сказать о найденном на болотах человеке старшему хирдману, но Олинн знала, чем всё закончится. Пошлют кого‑нибудь перерезать ему глотку, да бросят в болото. И поэтому она убедила Торвальда, что от живого монаха всем будет больше пользы – он расскажет, как пробрался через Перешеек и попал сюда.
Монаха Олинн нашла там же, где они с Торвальдом его вчера и оставили. Видно было, что ночью он бредил, и пока метался в лихорадке, перевернул и кружку с отваром, и всю лежанку скомкал. На его лице крупными бисеринами блестел пот, а губы потрескались от горячки. Он шевелил ими, пытаясь произнести что‑то. Олинн наклонилась и прислушалась:
Илли? Илия? Иллирия?
Но что это могло означать, она не знала.
– Н‑да, плохо это всё, – Олинн осторожно опустилась рядом, дотронулась до запястья раненого – кожа просто пылала – и пробормотала сокрушённо: – Так, голубчик, ты скоро точно испустишь дух. И что же мне с тобой делать?
Может, и правда, отвезти его в замок, лекарю показать? Только вряд ли раненый выдержит такую дорогу. А замковый лекарь слишком важен и стар, чтобы тащиться сюда ради какого‑то чужака.
Ночью, видимо, когда раненый метался в бреду, повязка с мазью и мхом сползла с его лица, но, как ни странно, рана сильнее не воспалилась и даже выглядела вполне прилично. Конечно, зашила Олинн её так себе, Тильда бы сделала не в пример лучше, но вряд ли для монаха ценна внешняя красота. А вот почему жар такой сильный?
Она присмотрелась внимательнее. Вчера второпях не заметила и решила, что все раны у монаха только на голове. Но сейчас, когда в своих лихорадочных метаниях он содрал с плеч кожушок, Олинн увидела сквозь одну из прорех, что на груди у него тоже виднеются воспалённые багровые полосы.
– Торвальд?! Иди‑ка сюда! – кликнула она старого вояку. – Помоги мне.
– Да будет тебе возиться с ним, пичужка! Вернётся твоя ведьма и подлатает его, коль уж такая нужда. А раз не помер до сих пор, то и не помрёт, видно, такая уж воля богов, – пробурчал Торвальд, оглаживая пышные усы.
– На всё у тебя воля богов, – усмехнулась Олинн, – да что‑то ты свою судьбу особо никому не доверяешь, с чего бы, а? Давай уже! Помоги! Надо его раздеть, а не о богах рассуждать. Им виднее, раз они бросили его у нас на пути. Не зря же мы его тащили сюда?!
– Ох и шебутная же ты, пичужка, – буркнул Торвальд, – всё‑то тебе не сидится…
– Давай, давай, будет тебе причитать! – усмехнулась Олинн.
Торвальд приподнял монаха, и она стащила кожушок. Хотела снять и рясу, но, когда попыталась распутать завязки на груди, поняла, что ценности в этой одежде нет никакой. После стирки она, скорее всего, расползётся, если вообще её удастся отстирать. Не жалея, она вспорола ткань кинжалом. И обомлела.
– Ох, Луноликая! – прошептала Олинн, прижимая ладонь к губам.
Грудь у монаха оказалась могучей, так и не скажешь, что это божий человек. И теперь уж она точно уверилась, что тело это принадлежит берсерку, а не тому, кто просит смиренно милостыню. Ну, или раньше принадлежало. Мышцы бугрились под кожей, обрисовывая красивый рельеф, и волос на груди у него почти не было. Монах дышал бурно и хрипло, так что казалось, под рёбрами раздувается настоящий кузнечный мех. Но испугал Олинн вовсе не вид мускулистого мужского тела и этот хрип, а раны. Вся грудь монаха была исполосована так, словно его стегали толстым чешуйчатым кнутом. Широкие иссиня‑красные полосы и кровоподтёки покрывали всё тело, уходя на плечи и, видимо, дальше на спину. А поверх них шло несколько глубоких рваных ран, как будто неведомый зверь прошёлся по нему когтями.
– Кто бы мог такое сделать? – полушёпотом спросила Олинн, беря в руки чистую тряпицу и подвигая плошку с отваром дубовой коры. – Может, он с кем дрался? Но с кем? И чем так можно исполосовать человека?
– Э‑э‑э нет, раны‑то явно не боевые. А я слыхивал, что они любят себя истязать, эти святоши, – озадаченно пробормотал Торвальд, рассматривая следы на теле монаха, – то цепями себя скуют, то кнутом исхлещут, то в кандалах ходят – умерщвляют плоть, как мне один из них говаривал. Дескать, всё это зачтётся им потом в небесных чертогах. И огнём себя прижигать тоже любят, вроде как жертва плоти истинному богу.
– Да как человек может с собой такое сделать добровольно? – удивлённо спросила Олинн. – Да и чем?
– Ну, человек‑то глуп, кто знает, чему их там учат в этих монастырях. Может, отваром из мухоморов поят, а то и из чёрных поганок, чтобы голову затуманило. А от поганок‑то человек, что хошь, начнёт вытворять. Хошь, вон, и исхлестать себя может, будто в парильне.
– Тут где‑то у Тильды уксус должен быть, надо его обтереть, сбить горячку. Найди мне бутыль, – распорядилась Олинн. – А я пока раны промою. Эх, надо было ещё вчера это сделать! Что же я не догадалось‑то!