Рябиновая невеста
Торвальд, уезжая из замка, всё бормотал, что стоило бы сказать о найденном на болотах человеке старшему хирдману, но Олинн знала, чем всё закончится. Пошлют кого‑нибудь перерезать ему глотку, да бросят в болото. И поэтому она убедила Торвальда, что от живого монаха всем будет больше пользы – он расскажет, как пробрался через Перешеек и попал сюда.
Монаха Олинн нашла там же, где они с Торвальдом его вчера и оставили. Видно было, что ночью он бредил, и пока метался в лихорадке, перевернул и кружку с отваром, и всю лежанку скомкал. На его лице крупными бисеринами блестел пот, а губы потрескались от горячки. Он шевелил ими, пытаясь произнести что‑то. Олинн наклонилась и прислушалась:
Илли? Илия? Иллирия?
Но что это могло означать, она не знала.
− Н‑да, плохо это всё, − Олинн осторожно опустилась рядом, дотронулась до запястья раненого – кожа просто пылала − и пробормотала сокрушённо: – Так, голубчик, ты скоро точно испустишь дух. И что же мне с тобой делать?
Может, и правда, отвезти его в замок, лекарю показать? Только вряд ли раненый выдержит такую дорогу. А замковый лекарь слишком важен и стар, чтобы тащиться сюда ради какого‑то чужака.
Ночью, видимо, когда раненый метался в бреду, повязка с мазью и мхом сползла с его лица, но, как ни странно, рана сильнее не воспалилась и даже выглядела вполне прилично. Конечно, зашила Олинн её так себе, Тильда бы сделала не в пример лучше, но вряд ли для монаха ценна внешняя красота. А вот почему жар такой сильный?
Она присмотрелась внимательнее. Вчера второпях не заметила и решила, что все раны у монаха только на голове. Но сейчас, когда в своих лихорадочных метаниях он содрал с плеч кожушок, Олинн увидела сквозь одну из прорех, что на груди у него тоже виднеются воспалённые багровые полосы.
− Торвальд?! Иди‑ка сюда! – кликнула она старого вояку. − Помоги мне.
− Да будет тебе возиться с ним, пичужка! Вернётся твоя ведьма и подлатает его, коль уж такая нужда. А раз не помер до сих пор, то и не помрёт, видно, такая уж воля богов, − пробурчал Торвальд, оглаживая пышные усы.
− На всё у тебя воля богов, − усмехнулась Олинн, − да что‑то ты свою судьбу особо никому не доверяешь, с чего бы, а? Давай уже! Помоги! Надо его раздеть, а не о богах рассуждать. Им виднее, раз они бросили его у нас на пути. Не зря же мы его тащили сюда?!
− Ох и шебутная же ты, пичужка, − буркнул Торвальд, − всё‑то тебе не сидится…
− Давай, давай, будет тебе причитать! – усмехнулась Олинн.
Торвальд приподнял монаха, и она стащила кожушок. Хотела снять и рясу, но, когда попыталась распутать завязки на груди, поняла, что ценности в этой одежде нет никакой. После стирки она, скорее всего, расползётся, если вообще её удастся отстирать. Не жалея, она вспорола ткань кинжалом. И обомлела.
− Ох, Луноликая! – прошептала Олинн, прижимая ладонь к губам.
Грудь у монаха оказалась могучей, так и не скажешь, что это божий человек. И теперь уж она точно уверилась, что тело это принадлежит берсерку, а не тому, кто просит смиренно милостыню. Ну, или раньше принадлежало. Мышцы бугрились под кожей, обрисовывая красивый рельеф, и волос на груди у него почти не было. Монах дышал бурно и хрипло, так что казалось, под рёбрами раздувается настоящий кузнечный мех. Но испугал Олинн вовсе не вид мускулистого мужского тела и этот хрип, а раны. Вся грудь монаха была исполосована так, словно его стегали толстым чешуйчатым кнутом. Широкие иссиня−красные полосы и кровоподтёки покрывали всё тело, уходя на плечи и, видимо, дальше на спину. А поверх них шло несколько глубоких рваных ран, как будто неведомый зверь прошёлся по нему когтями.
− Кто бы мог такое сделать? – полушёпотом спросила Олинн, беря в руки чистую тряпицу и подвигая плошку с отваром дубовой коры. – Может, он с кем дрался? Но с кем? И чем так можно исполосовать человека?
− Э−э−э нет, раны‑то явно не боевые. А я слыхивал, что они любят себя истязать, эти святоши, − озадаченно пробормотал Торвальд, рассматривая следы на теле монаха, − то цепями себя скуют, то кнутом исхлещут, то в кандалах ходят − умерщвляют плоть, как мне один из них говаривал. Дескать, всё это зачтётся им потом в небесных чертогах. И огнём себя прижигать тоже любят, вроде как жертва плоти истинному богу.
− Да как человек может с собой такое сделать добровольно? – удивлённо спросила Олинн. – Да и чем?
− Ну, человек‑то глуп, кто знает, чему их там учат в этих монастырях. Может, отваром из мухоморов поят, а то и из чёрных поганок, чтобы голову затуманило. А от поганок‑то человек, что хошь, начнёт вытворять. Хошь, вон, и исхлестать себя может, будто в парильне.
− Тут где‑то у Тильды уксус должен быть, надо его обтереть, сбить горячку. Найди мне бутыль, − распорядилась Олинн. – А я пока раны промою. Эх, надо было ещё вчера это сделать! Что же я не догадалось‑то!
Торвальд отвернулся и принялся греметь склянками, бормоча себе под нос, что всё это глупое занятие. Нашёл какую‑то бутыль, понюхал, выругался и, сунув Олинн в руки, ушёл наружу, подальше от ведьминских настоек. А Олинн наклонилась над раненым, рассматривая ссадины и рубцы, и толстую цепь, на которой висело грубо сделанное солнце с ключом посередине – хольмгрег*. Знак принадлежности к монастырской общине. Солнце – символ истинного бога, а ключ означал самую низшую ступень – послушников. Именно они бродили по деревням, проповедуя и прося милостыню. Их главной задачей было научиться смирению, а ключ – это знак, гласящий о том, что человек открыл себя истинному богу. Олинн видела уже такие ключи у других монахов. У одного из них он был таким огромным, что оттягивал шею, но монах лишь повторял, что это для спасения его души, и что терпение – это благо.
А этот ключ был поменьше, и он, и солнце были сделаны из какого‑то тёмного металла. И то ли кузнец, который их ковал, был неумёхой, то ли так это и задумывалось, но солнце было сильно расплющено, так сразу и не поймёшь, что это такое, то ли круг, то ли лепёшка. На коже монаха, там, где оно к ней прикасалось, остался большой безобразный ожог. Можно было подумать, что хольмгрег сначала раскалили, а потом прижали к груди на некоторое время, как тавру, которой иннари клеймят оленей. И это выглядело просто каким‑то изуверством.
− Что у вас за бог такой, которому это нужно? – пробормотала она, смачивая тряпицу в отваре.
Олинн аккуратно приподняла железное солнце, чтобы обработать ожог, и от неожиданности даже отдёрнула руку. Под грубо сделанным хольмгрегом оказалось подвешенным ещё одно весьма странное украшение. Странное для избитого до полусмерти монаха в ветхой рясе.
Прикрепленная сзади хольмгрега крючком, за железным солнцем пряталась изящная восьмилучевая звезда из светлого серебра. И в полутёмной избушке Тильды Олинн на миг показалось, что, освободившись из плена, звезда вспыхнула и засияла, будто подмигивая.
В Олруде есть целая сокровищница, где ярл держит привезённые из походов богатства. И конечно, у мачехи и у Фэды полно ларцов с украшениями: кулоны, серьги, браслеты, сделанные из марейнского серебра. Жемчуга и россыпи янтаря, и оправленные в золото хризолиты, чего там только нет! Эйлин Гутхильда любит принарядиться, да и Фэда тоже. Но никогда раньше Олинн не видела таких изящных украшений. Столь тонкой работы в Олруде точно не встретишь.
Из середины звезды, словно большой кошачий глаз, на Олинн смотрел кусок зелёного янтаря.
Какая редкая вещица! И откуда она у монаха? Украл? Отдали в пожертвование? Вряд ли… Кто в здравом уме расстанется с такой красотой?!