LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Утопленница

Два года спустя, в свой одиннадцатый день рождения, я увидела картину Филиппа Джорджа Салтоншталля «Утопленница», выставленную в ШДРА. Одиннадцать лет спустя июльской ночью я села за руль и наткнулась на Еву Кэннинг, ожидавшую меня на берегу реки Блэкстоун. На ужасающую, потерянную красавицу Еву. Мой личный призрак, оказавшийся русалкой. Хотя, возможно, она ею и не являлась. Она поцеловала меня, и её губы ничем не отличались от губ манекена СДР или l’Inconnue de la Seine. И я готова была влюбиться в неё, хотя в то время уже любила Абалин. Целовал ли служитель морга эти мёртвые губы, прежде чем сделать маску (или после этого)?

В моих мыслях эта история образует идеальный круг, элегантную и неизбежную цепь событий. Но теперь, видя её на бумаге, я чувствую себя сбитой с толку. Боюсь, вам вообще непонятно, что я имею в виду. Что я хочу вытащить из глубин своего разума и поместить куда‑то ещё, подальше от себя. Я не могу подобрать правильные слова, потому что, возможно, и не существует никаких слов, с помощью которых можно вытащить призрака на свет божий, сковав его при помощи чернил и бумаги.

На своей картине Салтоншталль скрыл лицо «Утопленницы», изобразив её оглядывающейся в сторону леса. Но ведь картина была написана в 1898 году, верно? Так что… он вполне мог видеть «Незнакомку из Сены». Он был влюблён в свою двоюродную сестру, и если Мэри Фарнум – та самая девушка, с которой он написал образ своей героини, возможно, именно поэтому он спрятал её лицо. А может, и нет. Ева Кэннинг не была похожа на «l’Inconnue de la Seine», хотя я знаю, что у неё было как минимум две личины.

Нет, никогда мне не стать писателем. Только не настоящим писателем. Это так ужасно – пытаться обуздать мысли, которые отказываются послушно выстраиваться в предложения.

Аптека закрывается через полчаса, а я должна забрать очередную порцию своих лекарств.

 

Не повторяюсь ли я? Бум. Бам. Пабам.

Спрашивая об этом, я не имею в виду полезное повторение, подчёркивающее и делающее очевидными те способы, которыми все эти события и жизни разных людей неразрывно связаны друг с другом, чтобы рассказать историю с привидениями, через которую я прошла и теперь пытаюсь изложить на бумаге. Нет, меня интересует, не хожу ли я по кругу (Бум. Бам. Пабам.) и заодно – не занимаюсь ли я этим для того, чтобы не двигаться дальше, к осознанию ужасной и прискорбной истины? Не пытаюсь ли я специально спотыкаться, – будучи чокнутой, которая прекрасно понимает, что она чокнутая, но не хочет, чтобы ей об этом напоминали, – рассказывая одновременно две истории, которые обе правдивы, но при этом лишь одна из них подтверждается фактами? Мне кажется, что я занимаюсь именно этим. Что я разыгрываю старый анекдот, рассказанный однажды Розмари, о человеке в лодке с одним веслом, который бесконечно гребёт, выписывая круги, и поэтому никогда не достигнет берега. Но как мне поступить иначе, если моя история представляет собой спираль или даже множество спиралей внутри других спиралей? Является ли признаком паники то, что я считаю, будто мне нужно вести прямую, внятную сюжетную линию, повествование, которое имеет конкретную отправную точку и движется по понятному, ясному маршруту? Не слишком ли я занята самокопанием, натягивая свою неуверенность на голову, как натягивала одеяло, когда мне было пять лет, из‑за страха темноты, того, что в ней может скрываться, и волков. Может, мне перестать наконец откладывать всё на потом и прямо рассказать об этих событиях?

Неужели я всего лишь сумасшедшая, которая переносит свои заблуждения и порождения расстроенной психики на бумагу?

Доктору Огилви не нравится слово «безумная», в равной степени как и определение «сумасшедшая». Вероятно, она одобряет изменения в названии больницы Батлера. Но я убеждаю её, что это правильные и честные эпитеты. К чёрту всякие политические или негативные коннотации, эти отражающие реальность определения, и они мне необходимы. Возможно, меня тревожит мысль о заключении в психушку, об антисептической стерильности больниц и о том, как пациенты лишаются там остатков человеческого достоинства, но эти слова меня точно не пугают. И я их ничуть не стыжусь. Но мне становится страшно от мысли, что я попала в петлю и не в состоянии говорить прямо – или настолько стараюсь этого избежать, что вгоняю себя в столь беспомощное состояние. Мне будет стыдно, если я не смогу набраться смелости, чтобы сказать правду.

 Прямых путей не существует, – напечатала Имп, – хотя мы изрядно теряем в правдивости, притворяясь, что это не так.

Довольно вопросов. Хватит ими терзаться. Я злюсь, когда испытываю чувство страха. Меня это так злит, что не описать словами. Я не смогу закончить свой рассказ, если меня раздражает сама необходимость попытаться это сделать, и единственное, что злит меня ещё больше, чем чувство страха, – мои неудачи. Итак, я должна это сделать, и я не позволю себе остановиться на полпути.

Мы с Абалин никогда не обсуждали её переезд ко мне. Это произошло как‑то само собой. У меня было много свободного места, а ей нужно было где‑то жить. Практически с самого начала нашего знакомства я хотела, чтобы она была рядом со мной. Либо мне тогда захотелось в неё влюбиться, либо этот момент стал началом зарождения нашей любви. Это не было похоже на романтическую влюблённость. Я вовсе не была девственницей. К тому времени я уже не раз была в отношениях, но ещё ни разу себя так не чувствовала. Это чувство не было таким… каким? Требовательным? Но я хотела, чтобы она осталась у меня жить, она согласилась, и я этому обрадовалась. Я помню, как первые несколько ночей она спала на диване, среди всех своих дисков с видеоиграми, пока я наконец не убедила её, что это глупо, когда у меня такая большая кровать. Я хотела заполучить её к себе в постель. Мне хотелось, чтобы она спала рядом со мной, и я испытала огромное облегчение, когда она приняла это приглашение. В первый раз, когда мы занимались любовью, в первую ночь, когда она спала в моей постели, меня переполняло чувство огромного облегчения.

В первый четверг после нашей встречи я пораньше ушла с работы, и мы вместе отправились по Уиллоу‑стрит в парк, на стадион Декстера, который, как я уже сказала, давно перестал использоваться как военный тренировочный стадион, хотя до сих пор так называется. Каждую неделю, по четвергам, с начала июня по октябрь там работает фермерский рынок. Даже если я ничего не покупаю, мне нравится прогуливаться по его рядам и любоваться дарами земли, сваленными в разноцветные, пышущие свежестью горы и разложенными в плетёных деревянных корзинах, либо в маленьких картонных коробках в ожидании, когда их кто‑нибудь купит. В начале лета здесь можно найти сахарный горох, стручковую фасоль, огурцы, кучу сортов перца (острый, мягкий и сладкий; алый, жёлтый и зелёный), яблоки, клубнику, капусту, репу, хрустящий салат, пряный редис, благородные томаты и большие кувшины с сидром. В июне для хорошей кукурузы ещё не время, а черника ещё не успевает созреть. Но зато здесь продаётся хлеб из местных пекарен. Иногда тут торгуют из холодильников свежей колбасой и беконом, причём частенько те же самые люди, которые лично выращивали и убивали для этого свиней. Все это богатство выставлено на длинных складных столиках под каштанами.

В тот день я купила яблоки и помидоры, а затем мы с Абалин сели на скамейку под деревьями и съели по яблоку, наслаждаясь их безупречным терпко‑сладким вкусом. Остальные яблоки я на следующий день использовала, чтобы сделать начинку для пирога.

– Хочешь услышать кое‑что действительно жуткое? – спросила я, закончив с яблоком и выбросив огрызок на поживу белкам и птицам.

– Смотря что, – хмыкнула она. – Хочешь признаться, что ты убийца с топором, фурри или ещё что‑то в этом роде?

Мне пришлось уточнить у неё, что такое фурри.

– Нет. Просто я увидела кое‑что около года назад здесь, в парке.

TOC