Верный Руслан. Три минуты молчания
Пойми‑ка их, помрачённых, отчего они вдруг преображаются? Сколько на них ни ори и ни лай – ведь не расшевелятся, но может быть, надо каждому раздать по бумажке с лилово‑серыми закорючками – и они будут смеяться и всхлипывать, кусать губы и ударять себя по коленкам, а потом ощутят прилив невиданной энергии. По всем правилам – а для Руслана всё становилось правилом, что повторилось хоть дважды, – от этого крылечка полагалось бы подконвойному устремиться в буфет и там до икоты налакаться жёлтого, а он пошагал в рабочую зону, да как ещё резво! И какие там показывал чудеса сознательности – планки так и вспархивали под его руками, все перекуры – на ходу, а домой он просто скакал по шпалам с изрядной связкой на плече и пел уже что‑то новенькое, бодрое, с выдохом на прыжке:
Я рубль
к рублю
в сберкассе коплю!
И мне,
и стране
доходно!
О таком подконвойном только мечтать было, с таким подконвойным – жить да радоваться! Но, к сожалению, их походам уже наступал конец. Ещё раза два они сходили и принесли немалые охапки, а потом Потёртый накрепко засел в доме и занялся там неизвестно чем, сунуться не стало возможности: такая оттуда потекла вонища – приторно‑пьяная, выедающая глаза и горло. Тётя Стюра открыла настежь все окна, и вонь растеклась по двору. Трезорка чихал и плакал, убегал отдышиваться в чужие дворы, а Руслан предпочёл отнести свой пост на другую сторону улицы. Тут были, конечно, непросматриваемые зоны, и под завесою своей вони подконвойный вполне мог уйти через забор, но, к счастью, он себя непрестанно выдавал голосом. С утра, оставшись в доме один, он там блеял, кряхтел и рычал, сам себе задавал грозные вопросы: «Это кто делал? Я спрашиваю – вот это кто грунтовал? Не сознаёсси, падло? Руки б тебе пообрывать!» – а то, напротив, очень довольный, пел дребезжащим, на редкость противным тенорком: «У ва‑ас, поди, двуно‑огая жена‑а!..» Когда же возвращалась тётя Стюра – из какой‑то своей рабочей зоны, – немедленно у них начинался ор:
– Сколько ты ложишь? Ты уж десятый, не то пятнадцатый слой ложишь! Кончай это дело, ну тя в болото, продыхнуть нечем!..
– Зато ты увидишь, Стюра! – кричал он торжествующе. – Ты увидишь: от нас с тобой следа не останется, сгниём вчистую, но за такую вот политурку – косточкам моим не будет стыдно!
По вечерам же у них наступала необычная тишина, они полюбили подолгу стоять на крыльце рядом, облокотясь на перила, изредка перекидываясь словами, отрывистыми и утопающими в шёпоте, точно у заговорщиков. Эти двое что‑то замыслили – и Руслан терялся в догадках.
Но вот явилась возможность подступиться к ним. Великая деятельность подконвойного прошла обвалом, и сам он сидел живым обломком этого обвала – расслабленно‑добрый, с бледным осунувшимся лицом, медленно разминая папироску слипающимися пальцами; в растерзанном вороте белой рубахи, заляпанной чем‑то красно‑ коричневым, виднелись потные выпуклые ключицы. Тётя Стюра, утвердив руку на его плече, высилась над ним – величественная, но несколько грустная, с влажным таинственным блеском в глазах. На ней было нарядное голубое платье, которого Руслан ещё не видел, с короткими рукавчиками и кружевом на груди. Платье ей жало, то и дело она его оттягивала книзу и поводила плечом. От тёти Стюры терпко, убойно пахло цветами.
– Руслаша, жив ещё? – спросил Потёртый. Будто Руслан никак не должен был выжить от его едкой гадости. – Расставаться нам с тобой пора, хочешь не хочешь. На поезде завтра – ту‑ту!.. А то, может, вместе? Поди‑ка, на тебя и билета не спросят. А дорожка – тебе незнакомая, долгая, за трое суток насмотришься, сколько за всю жизнь не повидал. Как ты на это дело?
Но сам‑то Потёртый, говоря это, не видел сейчас ни этого поезда, ни дороги, и поэтому не увидел их Руслан, для него речи подконвойного остались пустым набором невнятных звуков.
– Ещё задумал! – сказала тётя Стюра. – Пса с собой везти. Неизвестно какого.
– Почему ж неизвестно? Казённого. Вроде трофея. Другие с войны шмотьё везли, аккордеоны, надо ж и зэку[1]трофей какой привезти. Так соглашайся, а? – Какая‑то лукавая мысль вползала в его голову, ещё, впрочем, не отуманенную. – Приедем – народ повеселим. Покажем, как мы с тобой ходили, с чем их, наши срока, лопали. Там этого отродясь не видели, расскажешь в бане – шайками закидают, не поверят. Только ты меня по всей строгости веди: шаг вправо, шаг влево – рычи, не давай поблажки. А то так – за ногу, это мы стерпим.
А вот эту их прогулку Потёртый себе представил ясно, и представил её Руслан, понявший наконец, чем же так тяготится его подконвойный. И тётя Стюра увидела картину, которую и не чаяла когда‑нибудь увидеть, – Руслан, склонив голову, качнув хвостом, приблизился к Потёртому и ткнулся лбом в его колено. Он приник к этой истрёпанной штанине, как приникал к шинели хозяина, когда хотел напомнить, что вот он рядом и всегда готов прийти на помощь, но тут ещё были признание и просьба, с которыми как будто и немыслимо караульному псу обратиться к кому бы то ни было, кроме хозяина: «Я тоже устал этого ждать, но – потерпи. Потерпи!»
– Смотри, привыкать начал! – сказала, изумясь, тётя Стюра.
– Что же он – не живой? Ему, думаешь, так просто расставаться? А ведь тоже, поди, чего‑то соображает! Башка‑то здоровая, что‑то ж в ней есть. Ты не гони его, он пёсик с мечтой, ещё перекуётся. А я приеду – увидишь, как он меня встретит.
Рука его легла на прижмуренные глаза Руслана. Приторной гадостью так от неё разило, что голова кружилась. Ну, и была это уже вольность, непозволимая даже примерному лагернику. Высвободясь, Руслан ушёл за ворота и лёг там на тротуар. Всё же он думал о подконвойном растроганно и язвясь упрёком себе – за нелепые свои подозрения. Так долго стёрег он эту отбившуюся овцу, а она‑то спала и видела, как бы ей возвратиться в стадо!
И на весь следующий день был снят бессменный караул. Ревностный конвоир дал, наконец, и себе полную свободу. Он вдосталь наохотился, набегался по лесам, всласть належался на солнышке – изредка лениво, с чувством собственника, поглядывая с вершины холма на раскинувшийся посёлок: где‑то там, в одном из этих симпатичных домиков, сама себя стерегла его главная добыча, бесценное его сокровище. Но часовой механизм, скрытый в его мозгу, лишь казался выключенным; он отсчитывал время свободы, но с прежней неумолимостью, и в предзакатный тревожный час подал Руслану слабый сигнал, чуть слышный толчок в сердце. Что‑то было не так. Слишком всё хорошо. Так хорошо, что этого просто быть не может.
[1] Обидно думать, что слово «зэк» может войти в мировой словарь необъяснённым. Между тем объяснение есть. Вдохновенный созидатель Беломорканала именовался официально – «заключённый каналоармеец», сокращённо – з/к, множественно – з/к з/к. Отсюда зэки дружно понесли своё прозвище на другие работы и стройки, где и каналов никаких не было, и тупая машина десятилетиями так их называла во всех документах, – должно быть, и сама позабыв, при каких обстоятельствах из неё выкатилось это зубчатое «зэ‑ка». Истинно, бессмертен тыняновский подпоручик Киже!
