Знак Десяти
Последнее «сюда» как будто затерялось на дне глубокой пропасти. Он говорил, растягивая слова – следствие болезни, которая приобретается в театральных притонах и в конце концов разжижает мозг. Я видела таких в клинике Эшертона, однако Лесли Арбунтот пока что находился на раннем этапе разложения, который отдельные авторы именуют «венерическим». Неуклюжесть движений еще не проявилась, но болезнь давала о себе знать вязким нарушением артикуляции и жестов. Это было достойно скорее сожаления, а не осуждения.
На своей постели Арбунтот на манер пасьянса разложил картинки, собранные им в различных театрах, – они были до того непристойные, что служанки (по их признаниям) протирали их, зажмурив один глаз, чтобы не вглядываться, и открыв другой, чтобы не порвать.
Я все‑таки осторожно вошла внутрь, закрыла дверь, и меня обволокла невыразимая смесь табака, нюхательных солей, дыма и масла от лампы, горящей на старом чиппендейловском комоде – на нем тоже валялись картинки. Я отвела глаза.
Это действительно было гнездо порока, но в тот момент я обратила внимание только на непростительную поспешность переселения: фиолетовые шторы повесили кое‑как, толстые шнуры не закрепили, бархатное кресло задвинули в угол; абажур под потолком висел недопустимо криво; персидский ковер валялся свернутый и был похож на сигару великана.
Беднягу Арбунтота буквально вымели из комнаты по приказу мистера Икс.
Разумеется, я пришла в негодование.
Впрочем, мое негодование длилось ровно до тех пор, пока я не бросила взгляд на очередную карточку, которую Арбунтот положил поверх стопки: обнаженная женщина с умопомрачительно раздвинутыми ногами, а руки там, куда их не следует помещать ни одной женщине.
– У вас все хорошо, сэр?
– Хорошо‑о‑о? – Клянусь вам, он отвечал вопросом на вопрос. – Есть кое‑какие проблемки…
– Сэр, от имени доктора Понсонби и Кларендон‑Хауса приношу вам наши искренние извинения и заявляю, что мы глубочайшим образом сожалеем о…
– Да‑а‑а? А я желаю сообщить Кларендон‑Хаусу, что глубочайшим образом понимаю эти действия. Я – ритуальный черный козел отпущения. И для меня нет места в белом храме богов…
И все‑таки Арбунтот выглядел не рассерженным, а на удивление счастливым. Я, хотя и одурманенная липким жаром, несмотря ни на что, силилась вспомнить слова, произнесенные Понсонби:
– Сэр, мы должны учитывать, что наблюдается наплыв… когда наплыв пройдет…
– Молчи, Сатана, молчи! Я уже в преисподней, не лги мне! Ты уже получил свою добычу! – Эта неожиданная тирада меня напугала. – Ага. Вы трепещете? Тогда я доволен. Это означает, что мне удалось вас убедить. Актеру нравится доставлять страдания и страдать самому. Мне вспоминается реалистическое представление в особняке одного аристократа, имени которого я называть не стану: главную роль играла тридцатилетняя дама, вынужденная платить по долгам своего супруга. После представления женщина покончила с собой. Но это было поистине художественное действо: несколько участников вызвались декламировать, в то время как другие подвергали актрису кое‑каким вещам, а я тогда получил приз за лучшее исполнение. Я, мисс Мак‑Кари, как тот начинающий актер из «Сна в летнюю ночь», который жаждал играть все роли сразу. Я ведь был не только зрителем: я поднимался на сцену и спускался в ямы, хотя и не в качестве актера, вы меня понимаете…
– Я пришла только для того… – пролепетала я, задыхаясь, вжавшись в дверь.
Но Арбунтота было не остановить. Он снова принялся перебирать свои карточки.
– Вам не за что извиняться. Я привык, что меня обслуживают последним. Вы знаете, это ведь отец не позволил мне стать актером. О‑о‑ой, для него это была профессия не из достойных. Не то чтобы мой отец слишком блиста‑а‑ал… Он был зубодер… мне бы следовало сказать – дантист… Когда я признался, что мечтаю стать артистом, он посмотрел на меня и сказал… – Тут Арбунтот заговорил чужим голосом, старческим и скрипучим: – «Генри, если ты еще раз заикнешься об этой омерзительной профессии, я привяжу тебя к зубному креслу и вырву твой язык. Я предпочитаю иметь сыном немого хирурга, а не балабола, который говорит со сцены». Наверное, чтобы потрафить отцу, я делал и то и другое… Я поднимался на сцену, но ничего не говорил – за исключением того представления в особняке. Я не был ни публикой, ни актером. Я не был ничем. Только сифилитиком. – (Я привожу здесь это слово, потому что Арбунтот его произнес, а я хочу передать его речь правдиво.) – О‑о‑ой, не прячьтесь от этого слова, ведь вы медсестра! – Это был упрек. – Мы живем в мире, где в театрах аплодируют вещам, которые внушают отвращение снаружи. После смерти я познакомлюсь с автором всего этого, и я ему скажу: «Старый лицемер, посмотри, что за пьесу ты сотворил: в ней боль обыденна, а наслаждение иллюзорно!» – Арбунтот разглядывал свои дагерротипы. Оглаживал дрожащим пальцем контуры детских ягодиц. А потом улыбнулся. – Простите. У меня в голове – как будто камешек застрял в ботинке, вот я с вами и поделился…
Но я уже думала совсем о другом.
Кажется, Арбунтот это понял. Он замолчал.
Его слова нашли во мне отклик. Нелепо признаваться в таком перед человеком из потустороннего мира, но именно он навел меня на мысль, а меня можно называть как угодно, только не неблагодарной!
Я посмотрела в его глаза: в них плясали язычки пламени.
– Не нужно извиняться. Кажется, я вас понимаю.
В глазах появилось любопытство.
– Понимаете?
– Да, сэр, я тоже… Мне тоже знакомо чувство потерянности и вины. Когда рядом нет никого, кто бы тебя понял… Я знаю, что это такое – совершить ужасный поступок из чистого наслаждения. Наслаждения, о котором нельзя говорить, потому что никто не сумеет… Потому что сейчас я сгораю заживо от одной мысли, что, совершая это… я ощутила наслаждение.
Я склонила голову. Сквозь плач я расслышала слова Арбунтота:
– О‑о‑ох, мисс Мак‑Кари. О таком вы не можете говорить даже с Богом. Так почему бы не поговорить с дьяволом?
– Спасибо, сэр. – Я вытерла слезы.
– У нас у обоих по камешку в ботинке.
– Вы правы, сэр.
Я улыбалась, слезы капали. Арбунтот ответил мне только улыбкой.
И кажется, в этот момент его нравственное загнивание стало для меня чуть менее очевидным. И кажется, для мистера Арбунтота стала менее очевидна моя пристойность.