Аромат изгнания
Я посвятила в тайну моего сочинительства только деда, потому что боялась колкостей Пьера, всегда готового посмеяться над моими чаяниями. Он любил соревноваться и терпеть не мог проигрывать. Этот последний пункт часто беспокоил дедушку, потому что, сказал он нам однажды, «в жизни надо уметь проигрывать, чтобы иметь возможность выиграть». Но Пьер к нему не прислушивался. Его вспышки гнева были известны всему дому. Мы замечали знаки, предвещавшие их. Пьер становился белее снега, потом вдруг заливался багровой краской, как будто раскаленное пламя готово было его пожрать. У нас оставалось несколько секунд, чтобы укрыться, пока на дом не обрушилась гроза. Зачастую деду приходилось выходить из своего кабинета, чтобы успокоить Пьера, и тогда тот уходил к себе в комнату, устав от собственного гнева.
Открыв для себя слова, я обрела невиданную доселе силу, и долгие утренние часы, проведенные в школе, были мне все более невыносимы. Я смотрела на небо, затерявшись посреди скучного урока, и сочиняла стихотворения, пользуясь облаками как школьной тетрадью. Ветер толкал мое облако, словно переворачивал страницы времени. Часто я складывала ладони и опускала голову, вымаливая у Бога стихи.
– Пожалуйста, посей семена в моем сердце, чтобы дерево поэзии пустило во мне корни!
Однажды, вернувшись из школы, я искала повсюду мою тетрадь со стихами, но нигде ее не находила. Я обшарила все углы комнаты, неудержимая паника накатила на меня. Мое единственное сокровище исчезло. Меня вдруг выбросило в серые воды обыденной жизни. И снова я пошла к деду с покрасневшими глазами.
– Мы отыщем твою тетрадь, Луиза. Твои стихи не пропали. Ты их родила, теперь они живут своей жизнью.
Я посмотрела на него, ошеломленная этими словами.
– Но, дедушка, если ни Пия, ни мои стихи мне не принадлежат, есть ли вообще на этой земле что‑то мое?
Дед посмеялся над этим вопросом, заданным под воздействием праведного гнева.
– Ничто не принадлежит тебе, Луиза. Но ты в ответе за цветок, который растет в тебе день ото дня.
Я опустила глаза, пытаясь заглянуть в себя. Потом побежала в свою комнату и выпила большой стакан воды, чтобы мой цветок рос побыстрее.
Вечером за ужином Пьер с важным видом прочел одно из моих стихотворений. Так вот кто украл мои слова! Я громко закричала, требуя мою тетрадь. Услышав наши вопли, пришла в гостиную мама. Я разрыдалась и пожаловалась на брата, открыв таким образом матери мои поэтические таланты самым жалким образом. Ей достаточно было без слов устремить взгляд своих больших глаз на Пьера, чтобы он встал из‑за стола и вернул мне мою тетрадь.
Прости меня, дитя мое, что описываю все это так подробно, но мне нужно поделиться с тобой воспоминаниями. Рассказывая тебе все, я извлекаю их из сундука моей памяти, в котором они заперты слишком давно…
Папа часто уезжал. Когда он возвращался, Пьер, Мария и я с нетерпением ждали рассказов о его путешествиях. Страны, в которых он побывал, были для меня неиссякаемым источником грез. Особенно я любила, когда он рассказывал нам про Ливан и его пестрые базары.
– Тебе бы очень понравилась страна кедров, Луиза, – всегда говорил он мне.
Потом наступал столь желанный момент раздачи подарков – вещиц, которые он выбирал специально для нас. Я расставляла их в своей комнате с каким‑то даже благоговением, зная, что каждый из этих подарков приехал из другой страны – Италии, Франции, Сирии, Египта или Ливана.
Вернувшись из Бейрута, отец подарил мне однажды фотографию кедра, над которым кружила туча птиц. Я рассматривала снимок вместе с Марией и была ошеломлена тем, что обнаружила.
– Смотри, у него два глаза и рот!
Она уставилась на фотографию, вытаращив глаза, потом повернулась ко мне и прошептала:
– Но значит… Он живой!
Я прижалась к фотографии ухом, и Мария тотчас последовала моему примеру.
– Послушай, Мария, он дышит!
Мы обе одновременно почувствовали его ровное дыхание. Пьер получил в подарок медную саблю, а Марии досталась восхитительная шкатулка для украшений из резного дерева, инкрустированная перламутром. Мы висли на шее у папы, пока мир не призывал его в очередной раз и он не исчезал на несколько недель из нашего привычного окружения. Я прижималась щекой к его бороде и вдыхала запах табака, который он курил. Я любила смотреть на этот ритуал, начинавшийся с прочистки великолепной черной трубки. Папа резкими движениями выбивал ее о подошву, наполнял душистым табаком и чиркал спичкой, чтобы поджечь его. Чуть едкий запах наполнял комнату, щипал глаза. Папа несколько раз затягивался, раскуривая трубку, и откидывал голову назад, наслаждаясь бесконечным покоем этого момента.
Половину рабочего времени дедушка принимал посетителей и выслушивал их жалобы и просьбы. Иногда он разрешал мне присутствовать при этих разговорах: я тогда должна была прятаться под столом. Однажды в его кабинет вошел старик в грязной одежде. Я видела только ноги: они почти не отрывались от пола, пока старик шаркал к большому креслу. Он огляделся, не решаясь сесть, пока дед сам не предложил. Этот человек принес с собой неописуемую тревогу, почти осязаемую, словно наполнившую воздух тяжелой серой пылью. Я инстинктивно отползла, прижимая к сердцу тетрадь со стихами. Дедушка сказал старику «добро пожаловать», а тот вдруг упал на колени, сложив руки в жесте отчаяния и патетической печали.
– Дайте мне поесть… Пожалуйста!
Я сидела неподвижно, с бешено колотящимся сердцем, не зная, кинуться ли ему на помощь или, наоборот, продолжать прятаться, чтобы он не знал о еще одном свидетеле его бедственного положения. Дед встал и обошел письменный стол.
– Прошу вас, любезный, встаньте.
Несчастный закрыл залитое слезами лицо руками с черными ногтями. Дед вызвал слугу и сам отвел гостя на большую кухню, где тому подали горячий обед. Дед приказал дать бедняге еды с собой и велел ему завтра же явиться к управляющему, чтобы получить работу. Я смотрела, как старик ест. Видела, как мало‑помалу просияло его лицо, потому что к нему возвращались силы и надежда. Напоследок ему принесли десерт и кофе. Он дважды попросил добавки, словно отгонял призрак нужды и убеждал себя, что это ему не снится. Дед смотрел на него, улыбаясь.
– Как вас зовут?
Старик с минуту поколебался, как будто забыл, что он – человек, что был когда‑то ребенком с веселым смехом и чистой душой. Имя свое он произнес с особым удовольствием.
– Меня зовут Сами.
Потом слуга наполнил ему ванну, и он ушел домой чистым и сытым. Он опустился на колени на гравий у порога дома и поцеловал лакированные ботинки деда, а тот поднял его и протянул ему руку, назвав «любезным» еще раз.
Когда я вернулась в свою комнату, сердце мое разрывалось от эмоций. Я села за столик и записала в тетрадь второе стихотворение, которое назвала «Бродяга»: