LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?

«Тогда давайте как можно скорее подберём медикаменты и назначим лечение, тогда у вас будет год или два. Нужно регулярно проходить осмотры, чтобы сдерживать дальнейшее развитие болезни. А без лечения останется… около шести или семи месяцев. Хроническая форма может перерасти в острую. Я дам вам брошюрку, но поверьте мне на слово, это всегда неожиданно. И вы не сможете прожить эти полгода обычной жизнью: может развиться инфаркт миокарда, лёгочная гипертензия, могут начаться проблемы с желудком, почками и кишечником. Если сердце перестанет справляться со своей работой, возникнут проблемы с памятью и другими когнитивными функциями. Любое переутомление может быть чрезвычайно опасным».

– Опасным?

– Да.

Врач глядел на неё по‑птичьи, слюдянистыми под солнцем глазами, росчерк зрачка, ослепляющий болью, обречённостью до дрожи пробиравший вдоль позвоночника, таял над склоном линзы, тонко и хищно виснул где‑то вверху, в размагниченном лампочном свете; и Уэйн вообразить себе не могла взгляда страшнее этого.

– Так я умру? – спросила она и затаила дыхание, ни капельки не вникая, куда собиралась завести разговор. Подсознательно она продолжала шагать сквозь призраков в белоснежных халатах с замиранием где‑то внутри бронх, глубже кровянистых сгустков, ожидая невесть чего, будто эта – мглистая, розоватая бездельная вечность, – могла бы навсегда сохранить её безоговорочно юной.

И доктор спокойно впился льдинами‑анальгетиками в глубину кабинета:

– Вы умрёте.

Время вальсировало с мерзкою антикосмической скоростью, крестиками вычёркиваясь из настенных календарей и утопая в газовых котлах ночников, желтящих снеговое рассыпчатое, где лунные плеядные лучи словесным сыпались меж кроссовок. Миша, когда не хотел идти домой, лежал у неё на коленях в огромной гостевой зале, затягиваясь, рассказывал о нескончаемых рисовых полях, грушевых деревянных стволах, с которых падать было приятно‑больно, притягивая с коленных синяков зуд к собственному сердцу, о трёхкилометровых прогулках до каменистого песчаного пляжа возле порта. Потом находил в Apple Music лайвы Джулиен Бэйкер и запускал их на большом экране телевизора. Всматривался в Уэйн, как в образ: всё ещё – незнакомо. Чтото большее, чем человек. По его чернильному, напрочь лишённому звёздной сыпи‑россыпи шопперу древесно‑цветочной кляксой расплывался пацифик.

В его общажной каморке цвело много ядовито‑белого и много смежного с нею: обои, белый потолок с рыбой‑солнцем по центру, четверть пустоши занимал большой икеевский письменный стол, на полу ковёр, ласкавший вечно босые ступни пушистым светло‑серым ворсом, над кроватью блестел и шуршал огромный плакат звёздного битого калейдоскопа, потрёпанный от того, что кочевал с ним из комнаты в комнату, на полках – красочные корешки научной фантастики и атласов‑энциклопедий, и прочный канат их связи‑похожести в этой белизне абордажных крюков точился и истончался, но Уэйн долго под шеренгою пятен льющейся с человеческого улья желтизны гипнотизировала взглядом его по‑рыбьи пустые глазницы, радужки, в кромешной тьме акулье‑броские хребты зрачков; у неё маниакально перехватывало дыхание в эти мгновения, раскачивание без стабилизации между хронической лёгкостью в каждой ткани и компульсивно‑смутным осознанием близости, при малейшем колебании которой голова шла кругом. Она была слишком погружена в эти вспышки образов напротив, чтобы успевать за изменениями в медкарте, – надеялась лишь, что сможет бежать так же быстро, как вокруг оси вращалась Земля.

 

Анкоридж к похолоданиям был уже целиком изрезан замерзающими кварталами и перекрёстками, порезы выступов его панельных муравейников, отличающиеся друг от друга только узором арматурных подтёков, мимо полотенец распустившихся на дымчатом кирпиче, кровоточили, как через толстый слой бинтов. Эти парковые районы, из которых по крупицам начал ускользать зелёный лакричный шум, которые насквозь пропахли фуд‑кортами и лососем, которые осеннились разводами – обезжиренный бледно‑персиковый – и походили на костлявый рыбий скелет, преходящие одуванчики, мать‑и‑мачеху, эти разбросанные по ярусам автомобильные магистрали, меридианами делящие клетку изъеденных тонкими коттеджами улиц на по‑луговому фисташковые матовые газоны и пчелиные сети бумажных особняков, всё слишком сильно здесь ей въелось под кожу вместе с вечною мерзлотой.

Половина топлёного года – яркий, но тускнеющий от боли взрыв бессюжетности – представлялась Уэйн наркозной пропастью, заполнить пустоту которой оставалось попросту нечем. Густой мох иссиння‑кварцевых облаков, бирюзовая морось снега. Тусклое предспячное солнце раскинуло лапы, сея богозданный свет. Эти сантиметры, которые нужно было перешагнуть до окончания всего, обещали быть ничем, кроме медленного разрушения.

«Когда пойдёт дождь, все листья в Эртквейке опадут», – чьи‑то голоса – тени голосов – сквозь глинистую прослойку божьекоровьего ушного шума долетали до неё из толпы. Во всём сверху, в звёздах, терялся запах машинных выхлопов, горячих куриных бульонов и белеющей под ватой сирени, облетевшей многоцветием, дорожки неизвестно куда. «Осень такая короткая». «Верно». «Поскорее бы зима прошла, чтобы снова стало тепло. Не хочу носить столько одежды!»

Смартфон слишком резко подал вибрацию о входящем, и пока Уэйн тащила его из кармана, клёпки на молнии ветровки трещали металлоломом. Сообщение от «любимого» с пурпурным сердцем из пикселей мерцало с экрана, и она испугалась лишь на секунду, но зрачки её всё равно расширились, как у готовящегося к прыжку животного.

: ты уже всё сдала? прости, что не успел встретить. увидимся через час в нашем месте?

И никаких смайликов, улыбочек, двух угловатых стрелочек в виде зажмуренных глаз. Место, в которое любимый звал её, не обладало никакой кусачими звёздами и цветами пропитанной романтикой, – самый простой и скудный Сабвей на северной части Тауэр‑роуд, там всегда было полно людей, панорамные окна засвечивали все в крошках кунжута столы. Она напечатала, как печатала всегда: «хорошо», достала сигарету, затянулась почти мгновенно, поглядела на солнце, застрявшее по ту сторону здания музея авиации. И забыла, как оказалась за этим окровавленным снежинковым хлебом морем пластмассового стола, под словно петлёю над макушкой висячей лампочкой, создающей круг лужи между ним и нею.

С пальцами в незнакомых блёстках, с рифлёно‑матовым чехлом на телефоне с принтом NASA под бликующими малиновыми царапинами – он тогда нескладно склонил к плечу голову, получилось по‑детски судорожное движение, волосы остриженные опали в ямку основания шеи, а впереди – за его спиною – гудела темнота.

– Кто‑то из нас должен сказать это. Давай расстанемся.

Оправил локон чуть поверх уха, но жест всё равно потонул в общей пищевой болтовне, в промозглости инертных, колющих тьмою стен в чалмах, в жалюзийной решётчатой серости, в гуле автомобилей, который прорывался с широкой улицы в паре десятков метров. Уэйн не вздрогнула, – не сразу поняла ни цепочку этих слов, ни каждое по отдельности. «Расстанемся»? С тянущейся фруктовою жвачкой приторной полуулыбкой на кончике слога.

– Я сделала что‑то не так? – голос её подёрнулся прелью, сорвался и соскользнул в хриплость, немного севший, вытек под рёбра‑веточки, она и сама его не узнала.

TOC