Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?
Его лицо потемнело, будто ужаленное иглою. Кончики чёлки закаменели, как воском, жаркими частичками кондиционера с шиммером, когда он вскинул голову. Этот снежный ледник формы Тихоокеанского университета, во весь рост написанный среди блистательной кафетерийной глыбы‑полости, в начинающем припекать солнце медленно – тощий, но не настолько, насколько собственный, пластичный, ахроматическое омбре, нижние складки отражением влаги – весь раскалывался резонирующими отблесками, одна и та же аналемма просвечивала рукава его не шевелившейся блузки, руки были опущены вниз.
– Нет, не бери в голову, – отозвалась Уэйн на немой вопрос, придя в себя. – Знаешь, это… это было достаточно долго… Да. Долго. И почему ты вдруг принял такое решение? И почему сейчас?
Он зачем‑то поджал губу, как если бы действительно чувствовал себя виноватым, и словно против воли, замявшись на паузу, его истончившийся голос выдал с неуместной серьёзностью в склеенные хищнической лапой ветчины слотки хлеба: у меня есть другая. Ресницы заволокло светом под блеском электричества и непонятной эмоцией – нечитаемой настолько, что Уэйн почти поверила, что это очередной анестезийный сон; она слишком много раз видела это у себя в голове – то, как быстро и стремительно всё исчезает, рассыпается, ускользает, тускнеет. За пределами естественного освещения эти ресницы превращались в смольные лучи, тянущие за собою в небытие. У меня есть другая. Уже некоторое время. И я хочу сделать ей предложение. Я не могу больше лгать ни тебе, ни ей. Я хотел рассказать тебе раньше, прекратить всё, но… все эти медосмотры, потом твой день рождения, и…
…и что‑то там ещё, Уэйн уже не слушала, Уэйн не слышала, Уэйн оглушили и в ушах так и стояло: предложение… предложение… фразы – спаянные вместе помехи плёнки космоса под россыпью звёзд… предложение… и она сидела, не существуя в этой невымытой, прогретой кофемашинами забегаловке, которая была словно болотная чёрная топь весенним половодьем с тех самых пор, как они сошлись более семи месяцев назад и как меньше, чем через три недели после того её впервые положили на стерильную койку: он сдавал анализы для абонента в тренажёрный зал, она проходила ежегодное обследование, запустившее серию лунок до самого ада, и половину которой не смогла бы покрыть медицинская страховка – до сквозного серпантина в сердечной мышце.
«С тобой было классно. Ты очень хорошая, но я всё‑таки тебя не люблю. Я верю, что ты адекватно это воспримешь, сейчас это нормально… Люди влюбляются, разочаровываются, расходятся, сходятся. И так далее. И мы влюбляемся не единожды. Уверен, ты ещё найдёшь кого‑нибудь себе, и вы создадите прекрасную семью».
Закончив, он с облегчением взметнул брови, выдохнул и взглянул на неё прямо сквозь разморённо‑медовое, мрачное красное горение кипарисово‑кирпичных лесопарков отсветами по столу перед собою, и его коротенькая, тающая, как мороженое, улыбка мазнула Уэйн коррозией. Порыв смеха вклинился меж рёбер – его пришлось затоптать в бронхах. Она развязно пожала плечами, хмыкнула:
– Да, – стараясь в сумрачном блеске разглядеть его лицо. – Я бы тоже хотела найти кого‑нибудь. Но, видимо, уже не в этой Вселенной, потому что…
– Почему? – поинтересовался он, мгновенно, но не так, будто ему правда было важно узнать, но это даже не жгло.
– Потому что я умру через полгода.
Они смотрели друг на друга – вцепились хвостами взглядов. В позеленевшей раковине с кухни слышалось, как капало с крана, как стучало о керамические створки, на которых играл бледно‑витражный сентябрьский луч. Оголёнными проводками тревоги в проступившей, орлино‑жгучей тишине вскипел звон колокольчика, когда очередной посетитель внёс внутрь волну песчаного ветра.
– Чёрт, – она с трудом задушила в себе скачок хохота; смеяться, отчего‑то, хотелось очень сильно. – Я не рассчитывала, что ты окажешься первым, кто услышит эту новость. С другой стороны я рада, что всё закончилось тем, что это ты предложил расстаться, – она улыбнулась, неосязаемо и щекочуще касаясь груди, будто под нею ничего не пилилось в обрезки. – Наверное, так и правда будет лучше.
Он, видимо, оправился от секундного смущения и, ударив сухожилиями по столу, воскликнул:
– Подожди, ты серьёзно? Ты больна? Всё так плохо? Полгода?
Она осмелилась – задрать на него глубоко раненый взгляд: красная сеточка лопнувших капилляров.
– А что, по‑твоему, я шучу? – и почувствовала, как приглушённый смех в холодном синтетическом луче сменился на желание разрыдаться. – Спасибо, что сказал это за меня. Живите со своей невестой долго и счастливо. Будет проще, если ты вернёшься к тому времени, когда не знал меня, и я так же, да? Так всем будет проще.
В подавленном желании тихонько и ласково, осмотрительно, разливалась стекловидным валами на стороны вода, убегала грядами широкими, снежными назад к океанам.
Это было чересчур резко. Это всё было слишком быстро, горько, терпко, неправильно, муторно, нервно. Уэйн поспешила уйти, унести это до боли в черепе, излома позвоночника и сорванного горла «я всё‑таки тебя не люблю» на себе свинцом, испариться из этого места под фальцетом невзрачного козырька, чтобы хотя бы не впасть в истерику при нём и при всех, вспыхнув нейтронными тромбами. Любили ли они друг друга на самом деле хоть когда‑то? Она не знала. Она любила кого‑нибудь? Люди влюбляются и разочаровываются. Она не была такой: яркой, как солнце рассвета, тяжело встающее полукругом, полной надежд и ожиданий, с дорогим маникюром, гладкими локонами. С блестящей биркою бейджа частного института поперёк крохотного сердца. Он со своим вихрем мчащейся в никуда жизни напоминал ей дерзкого, подавляющего зверя‑выходца Таймс‑сквер. Всех тех районов, в которые перебивчиво, упрямо, нечестно тянуло Мишу.
Воздух застыл измученно‑свежим, наполненным чем‑то, что напоминало о прощальной улыбке мамы в то утро, которое пульсировало гравитацией в тяжёлых облаках и трясинной тьмою слизывало ниточки электропередач, которое разрасталось в животе до гранатовой звезды Гершеля, не разрешая забыть, как в невозможно жаркие месяцы после её ухода она запиралась в своей комнатушке и, рыдая, наглаживая примостившую у бедра Сильвию, смотрела «Самаритянку» по третьему или трёхсотому кругу, – а потом думала о собственной смерти. Хотела потеряться в вибрации города, хотела задохнуться кварками автомобильного дыма и никеля. Она сжала собственные ладони ногтями, посмотрела куда‑то в паркетную кладку, где рыжим пятном как чернилами разливалась лужа света, и не моргала. На юго‑востоке заблудшее по осени зеленоватое солнце детонировало над больницей.
Сердечная недостаточность.
Рука её упала верёвочным штативом на рёбра, погладила аномалии, кровь под мышцами и остатки электролита, на самом деле просто проезжаясь вверх‑вниз по свитеру.
Отстой. Я и правда умираю.
Обыденность текла, стирая границы между ступеньками, сумерками сплавляла, сращивала друг с другом все стены. В конце недели Ева, как неявная поклонница индустрии фаст‑фуда, пережив «атаку пересдач, атаку внеучебных мероприятий, атаку титанов, клиническую смерть и три проверочных», затащила её отмечать долгожданный зачёт по радиоастрономии в Макдональдс, и, когда они уже подходили к машине и она безостановочно рассказывала что‑то про отлов акул за городом, а Уэйн слушала наполовину, упирая взгляд в прут смартфона, будто бы проваливаясь в просинь заставки – ощущая, что сентябрьское звёздное тепло до сих пор не закончилось, и ей хотелось зажать уши, чтобы не слышать – стать кем‑то большим, чем человек, – к ним ещё присоединился Миша.