LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?

Факт его почти постоянного присутствия рядом одновременно отяжелял что‑то внутри и приводил Уэйн в восторг, в её воспоминаниях та ночь мерещилась почти живою и в перспективе – наполненной позолоченным свечением, затухающим до того, как оно успевало долететь до иголки зрачка страждущих больных псов, живым было прошлое, весна‑лето пятилетней давности, рапсы полями за окнами машины на парковке – жухлое бежевое и лайм, чащи солнцепёков; она не могла перестать улавливать на себе горячие и влажные мазки его взглядов, она не могла не ненавидеть его бликующие серебром огромные кофты и худи, всегда на два размера больше, в которых Миша прятал тощие запястья и с частичной помощью которых взаимодействовал с окружающей средой. Сегодняшняя толстовка выводила ореол сияния‑нимба разлапистых крыльев бабочки на животе и говорила, стягивая горло: ничего не найдено.

Всю дорогу до призаправочного Макдональдса она сквозь мигрень пыталась отследить собственные мысли, склеенные ядрёной жвачкою комки слов, в удавку спутанные обрывки предложений, возвращающие в фаршированные, нескончаемо‑чистые дни жизни, которую следовало постепенно оставлять в прошлом. Миша пялился в счётчик скорости, Ева в вязанной шапке‑лягушке счастливо перекрикивала Селин Дион сквозь радиостанцию и без умолку вещала что‑то про выбрасывающихся на берега Арнем‑Ленд китов‑касаток‑черепах, попеременно опуская и поднимая стёкла, заполняла салон ароматом сбирающегося окладного ливня, предчувствием первого снега, пряным запахом цитруса и лимонно‑стерильным оттенком чужих американских полей.

– «Я не впал в отчаяние, а избрал своим уделом деятельную печаль, поскольку имел возможность действовать», – сказала она перед выходом. – «Иными словами, я предпочёл печаль, которая надеется, стремится, ищет, печали мрачной, косной и безысходной». Боринаж, июль тысяча восемьсот восьмидесятого.

В крошечной чаше помещения поверх бледного летаргического кафеля и промеж софитов‑переростков пахло обжигающей слизистую эссенцией карамельного латте с двойным сахаром и мазью горчичного соуса, и места оказалось так мало, что пришлось сесть, упираясь друг в друга коленями. По радио играл новый сингл Birdy. Уэйн вглядывалась в огненное «keep clear» у аварийных дверей, пока Ева забирала заказ на подносе.

Кругом неё регулярно происходили действия – и так и оставались где‑то снаружи, вне, бывало, обращая помещение кафе, или салон машины, или аудитории, или танцевальную студию, или больницу, или родной дом в конце тупиковой улицы – любые локации, любые барьеры‑пространства, в которых она безвылазно обнаруживала себя, – порожними сингулярностями, из ниоткуда прорастали тонкие витиеватые линии астероидных сводов, замыкавшиеся, почти как гроб, завлекали переливчатыми лязгами физических спазмов. Уэйн была хороша в абстрагировании и терпении, даже если внутренности прошивали её болью насквозь и эмоции вывихом, и в горле застревали косточки гниющей юности, поэтому всегда ошибочно считала, что справляться с нею будет просто.

Даже так: она считала, что это будет очень просто.

Не оборачиваясь, она знала, какую необычайно широкую, но полинявшую улыбку тянул Миша и как неизменно сияла обострёнными искорками прохладная радость на его лице, ей не нужно было убеждаться в этом визуально, спотыкаясь о непонятные взгляды с рубцами вспоротого пакетика мармеладок, как о непроходимую стену. С блестяшками линз‑полароидов Ева бормотала что‑то про «Монополию», в которую играла с братьями Лилит в прошлую субботу после теста по ядерной физике, потом, перестав кому‑то быстро печатать в телефоне – у Уэйн в висках заштормило, когда она попыталась уследить за её пальцами, – матовыми зрачками уставилась в развороченные бумажные пакеты на подносе. Липкая тишина подёрнутого сахаром в лимонаде воздуха‑пепла окружила их, как только она бессильно коснулась лакировки пальцами.

В тёмных прядях, как плющ, запутался ослепительный потолочный свет, узорчатый и облезлый. Между её бровей пролегла глубокая складка.

Она тогда сказала что‑то вроде: «я подумываю о переходе на растительную пищу» под неясные звуки плохой музыки где‑то за кассовым аппаратом. Бисерные вышивки и пёстрые кисточки мулине переливались на её жилетке. «Мне начинает противеть употребление продуктов, полученных из намеренной и жестокой эксплуатации животных и всё такое».

В пластиковом стакане у неё плескался лёд, – полый настолько же, насколько льдины Северного Ледовитого, и такой же закоченелый, каким будет Анкоридж в эту зиму, когда Уэйн в последний раз посмотрит на небо. В тот момент, когда она перпендикулярно постеру с острыми куриными крылышками возле входа сидела с воображаемой прорезью в сердце от миража последней городской зимы, она понимала, что так или иначе всё в этом мире теперь сводилось для неё к концепции смерти.

Несмотря на вероятность запрятанного стилета у Евы за воротником, Миша долго пилил её (своим невыносимым) взглядом, а потом, не доедая, улыбнулся так, что стало видно все его отбеленные зубы‑клыки – оскал, и демонстративно отбросил половину чизбургера на поднос. Салат вывалился и обвил листами упаковку от чесночно‑сливочного соуса, к которому никто так и не притронулся. Возможно, он играл, как делал всегда, а может, в нём на самом деле в последнее время тоже зарождались мысли о вегетарианстве, потому что, как говорили Лилит, браслетом на ноге отбивая по ножке стула, если долго ходить по парикмахерской… или потому, что в Уэйн вот перед смертью они нарастали с пугающей быстротой – лавинным комом снежинок‑косточек: мёртвое мясо, будь оно хоть по сотне раз пережарено, перетушено, перекопчёно и щедро сдобрено специями и маслами, всё равно отдавало автолизом, пропитанное насквозь лезвиями, стонами, агонией, испугом… и её в дрожь кидало от мысли, что смерть всегда была где‑то рядом.

Просто так много, так много ещё предстояло спланировать, куда‑то деть свои вещи, кому‑то дать свои сбережения, организовать свои похороны, присмотреть своему скелету область на кладбище или своему праху место в колумбарии, чтобы на уровне сестринских глаз с высоты каблуков её тех самых любимых чёрных туфель, собрать часть документов на наследство, чтобы облегчить ей процесс – какой‑то процесс – хотя бы что‑то. Уэйн часами вручную собирала этот план, как неумелый картограф, по равноденствиям синяков на конечностях, по рисунку рёбер в сжатии, по ломаным из данных ЭКГ. Мысли забродившими дворняжками теснились в черепной коробке: документы, кладбище, колумбарий, лёд в лимонаде, Миша со своим оскалом…

Впрочем, Ева не оценила благородного поступка, вздохнула, огромным усилием удержала на лице статичность, которую тут же сдуло порывом ветра с форточки – и, встретившись взглядом с Уэйн, как будто бы что‑то вспомнила.

– Кста‑ати, Фрост, – начала она, наклонив голову, и из‑за темечка выглянула длинная лампа – от смешения шёлковых, бархатистых лучей под короткими ресничками, вопреки эффекту, стало тревожно нестерпимо просто. – Как там у вас дела… с ниим?

TOC