Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?
«Ты как бомба замедленного действия. Ты терпишь, но однажды просто не выдержишь и взорвёшься, убив всех своими осколками», – а ему казалось, что всё время Вселенной зависло, и только одна огромная слепящая Звезда Смерти наблюдала за падением с небосвода.
Мир, который виделся соцветием телескопических огней, бликов фар, зеркальных стен танцкласса, карт на кнопках по уголкам, масла на холстах, плакатов с летающими тарелками под чёрно‑молочной выделкой, клубничных «Лаки Страйк», вертелся и кружился в танце со влажной, червивою землёй. Мерещилось, будто в ветвях тонкокостные жидкие лапки птичек венками‑перерезанностями ложились на хрупкость небесной кожи, и их уродливые клювы что‑то тормошили в текучей почве, – он видел всё это через хлипкий объектив зрачка, чьё‑то муторное серое небо, уходящее в землю. Видел, будто натянутые до предела струны, скомканные конечности, видел месиво запутавшихся ног: его ловили.
«Ты – это бомба замедленного действия, Миша! Если будешь держать всё в себе, то скоро взорвёшься! Слышишь? Взор‑вёшь‑ся!»
Бешеные собаки с булавками‑зрачками, вылетевшими из орбит райков, неловко поддерживали ослабевшие тощие рёбра, а затем, ни звука не выводя, медленно опускали в изумрудную колышущуюся липкость. И пока с визжащими губами‑мигалками его ничего не понимающее тело везли в воображаемую больницу, думал, почему нельзя было просто взять и исчезнуть навсегда прямо там, в гранях залива, параллелях и меридианах пространства кирпичей, пропасть из памяти остальных и над кристально‑чистым морем бризом рассеяться, чтоб не было видно с самой высокой точки с моста над рекою Кник, с облачных пластиков небоскрёбов, – будто его – никогда – не было?..
«Взорвёшься! Самоликвидируешься и умрёшь, умрёшь!»
Трёхмерный узор блестящего глиттера‑ада с кровожадными псами на пляже напоминал собственный разум как что‑то, исхоженное по периметру, тысячи раз перешитое и перекроенное, заранее мёртвое и больное, не поддающееся диагностике, бесстыдно дефектное; это всё были инфернальные фрагменты‑вырезки подсознания, которые проносились за секунду мерцанием перед и внутри глаз, подогревая кончики чёлки, но они были до боли живыми и жуткими, до сжатия сердца настоящими.
«Ты умрёшь, Миша! Умрёшь, и знаешь, что? Знаешь, что? Знаешь, что? Знаешь, что? Знаешь, что?»
– Миша?..
Он, отмерев, смог заставить себя поднять веки.
Во дворе, на залитой алозакатной мутью площадке тишина по сравнению с прибившими его лаем и рычанием висела настолько оглушающая, что от неё хотелось зарыться под слоями щебня и пластмассы и провалиться куда‑нибудь в голодную сине‑белую почву, прямо под брызги сакурными лепестками расплескавшегося пепла: сигарета недокуренной таяла между пальцев. От мысли о том, что ещё сантиметр – и оставила бы уродливый ожог‑ящерицу на костяшке, у Миши холодок свежим цунами заштормовал в подреберье. Он всматривался в слепящую острым белеющим разрезом детскую горку; после кошмара чудилось, что вся она с качелями и острозубою песочницей, болтавшийся остриём иголки горизонт за нею последовали остальным гробницам Анкориджа и похолодели, готовясь к Судному дню, тьмою опрокинувшейся красили стены домов в геометрию льдисто‑голубого, – он с трудом узнавал здесь всё.
– Ты что, заснул на улице? – Уэйн, нависая, перед стальным холодом столбов, глядела на него смесью удивления и любопытства, бледное отражение плясало на дне металлической гущи; змеисто исколотые (временными, наверное, от Евы) руки – крестом позади спины, мелкие звёздочки‑искорки на скуловой кости. Она несколько раз моргнула, ожидая от Миши хотя бы чего‑то, и стык ресниц подогнулся. Не дождалась. Протянула руку, несколько медля перед тем, как произнести: – Пойдём в дом, а то все уже расходятся. Тебя очень долго искали.
Миша туманно осмотрел её очерченную умирающими клетками‑делениями солнца фигуру, венком прозрачным расцвётшие кругом головы в карамели и патоке облака‑барашки, потом ладонь, расправленную ему навстречу, и выдавил улыбку, в сотый раз честно стараясь сделать её мило‑приятной и честно проваливая миссию, сунул дрожащие уголки губ в глотку, – но за руку не схватился и поднялся сам. Уэйн тут же спрятала запястья в карманы. С отлитой киноварью горки за темечком её во все существующие и нет стороны по разметке били голубые глыбы замороженного воздуха. Миша оставил сигарету втоптанной в песочницу: будет чуть‑чуть досадно, если дети отыщут её, как и десятки скелетных окурков до.
Успевшие разложиться гниловатые кустарники вверх по улице своими листами, наполовину поеденными насекомыми, золотились‑мерещились в дынном свечении смертоносными колючками, к ним канатом пролегала дорожка из щербатых полосочек, будто вафель, и приходилось без конца моргать. Пока они сквозь густой мрак и синеватость уже остывшего от раздражённого непривычного пекла квартала молча шли до дома, через заросли елей, их ветвистые созвездия‑грозди, он чувствовал, как его пронзительно сверлят взглядом, почти как сканируют сверху вниз: острая траектория кусала за подбородок, огибала выгиб кадыка, помеченный чокером из серебристых сердечек – замирала где‑то в ключичной ямке под расстёгнутыми от градуса в артериях пуговицами на вороте.
Финиш летней сессии, разбавленный августовской ремиссией, лишил свежей крови всё его тело, нечто тяжёлое было в холодном июне с лазурно‑небесными сугробами‑ветрами, бирюзою блестели мониторы с оценками, строгой слоновою костью – разбитые костяшки рук, пальцы, побелевшие от антидепрессантов; из‑за учёбы совсем не оставалось времени, сил и средств на психотерапию, зато сигареты, даже самые дешёвые из минимаркета за углом университета, отлично справлялись с тревогой, накатывающей на щитовидный хрящ с тою же энергией, с какой полуночные приливы бросались на скалистые рваные берега. Неудивительно, что пропагандирующие здоровый образ жизни члены стаи подобного не одобряли, хотя в этом усматривалось нечто лицемерное. От Уэйн, от ворота её ветровки, накинутой – Миша не был уверен, но рассмотрел, приглядевшись, колко блеснувшее в туманомгле лезвие бледной ключицы, – на одну майку пахло фиалковым сиропом.