Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?
Уже подкатывал к горизонту‑паргелию мягкий шлейф рассеявшегося синестекольного неба, опалял, как транспарантом инея, кроны веймутовых сосен в тех местах, где палитра увядающей природы ещё не успела тронуть девственно салатовую окраску, оставив после себя одинокие бумажные пакеты домов лежать врассыпную: подарочные обёртки и ломкость стен, завязанных штукатуркою, как бантом. Они плелись по дороге, измазанной зарёю и шелухой прохлады, по равнинной линейке, как годы назад со средней школы через весь Рабит‑Крик, Миша придерживал рюкзак со сменной одеждой и старался не споткнуться о камни, Уэйн в карманах держала худощавые руки, – её как‑то пугающе покачивало через каждый метр, может, от ветра, может, от такой же семитонной слабости. В любом случае, минуя сплетения трупов мать‑и‑мачехи и белёсого сока сорванных стеблей, она не смотрела на Мишу, а когда посмотрела – тот едва не рухнул, запнувшись о бордюр, наземь.
«Но вас не остановила эта мысль?» – «Нет, мне нравилось думать об этом. О чужих страданиях всегда приятно думать, если ненавидишь себя. Имеет ли это смысл?»
– Ты хоть моргай. Всё нормально? – ровно и вкрадчиво спросила – ухмыльнулась и спросила – она, бросив звуки куда‑то в витрины парикмахерских, и вопрос стукнулся о светящееся, позолоченное стекло; у неё всё получалось таким – гладким, непрерывистым, сухим, но Миша всё равно вздрагивал каждый раз и не мог понять, почему. – Это и есть тот самый экзистенциальный кризис первой четверти жизни?
Он посмотрел на вязаный пейзаж с овечками, пасущимися внизу её разносоставной кофты.
– Всё в порядке, – улыбнулся он, пытаясь вспомнить, как правильно дышать.
За обрывком озера тротуар перерезало кирпичное здание школы, фасад с геральдическими лилиями, переполненный взвизгиваниями, свистом и гудением, и, померкнув под серостью уходящих туч, обдало тёплым паром; город последних рубежей вспыхивал сентябрём аккуратно, но бурно, полынным солоноватым ветром обнимал за плечи, – теплынью с аксамитом далёкого первого снега, от которого вырастали цветоносные кроны и тонули в оглаженных солнцем лужах смутные, стёртые клины ласточек. Уэйн улыбнулась слишком грустно, отчего в пробеле лицо её стало похоже на театральный грим, но в этой улыбке не было ни рудимента той отредактированной гримасы с идеальным изгибом губ, которую она часами репетировала у зеркала внутри шкафа его старой комнаты в общежитии перед первым публичным номером (Мише часто снились те общажно‑коридорные выходные в кошмарных снах), кивнула:
– Это здорово, но я же знаю, что ты лжёшь, Миша, – и звучала очень раскованно, её раскованность била кувалдой, вытекала в уши, мелодия голоса её отдавалась рассинхроном пульса – больно. Рассеиваясь, потянулись, вслед за жилым кварталом, стены парков и скверов, нежно‑мышиной сиренью – полчища акации в зеленистых сводах, и кончились руиной сгоревшего жилого комплекса с розовато‑жёлтой каймою. И бежево‑пепельный очерк школы стал уменьшаться и таять. – Могу я задать вопрос?
Перелётные новорождённые ласточки копились за солнцем, искали тепла в покорёженном горными хребтами, нарубленном звездообразованиями небе с кочевьем, оставляли ему отпечатки чёрных перьев, садились на барахлящие гравитацией провода‑праймеры, под которыми они шли; Миша вспомнил сверчковое «ну хватит» и стянул плечи как можно туже, но согласно хмыкнул. Уэйн странно на него глянула, будто сжалилась, увидев разбитость на дне зрачков, и спросила: «Если бы можно было забрать на себя всю боль человечества, ты бы это сделал?»
Игра в странные вопросы была общим развлечением стаи. «А… ты?» За её пределами хотелось постоять в тепловой близости ещё немного, пару мгновений, ещё совсем чуть‑чуть, проникнуться ею, впитать в глиттер на веках, блестящий изнанкой лимфоузлов, потому что он знал, что ещё один миллисекундный ров, и на каждый заострённый взгляд, устремлённый в огнистый склон, у Уэйн найдётся стальная перекладина. «Думаю, да», – она будто хотела сказать что‑нибудь ещё, но Миша так шипуче на неё посмотрел, что голос в киселе Мёртвого моря задребезжал и расплавился.
Побледневшая, она ускорила шаг до парапета. Без того с трудом натянутая улыбка утешения у Миши мгновенно сползла с лица, сменилась сначала растерянностью, потом непониманием, затем торгом – перешла через все стадии и засветилась испугом в предчувствии опасности, и он точно в невесомости замер посреди дороги, как если бы потёртые шиповки внезапно расплавились под горками льдистого кислорода и через асфальт потащили его за лоферы к астеносфере. Мэрилин Монро писала, что часто искала своё отражение в зеркалах и в глазах смотрящих на неё мужчин, чтобы ей было понятно, кто она такая. Миша засматривался на витрины и окна. Даже на селфи на фоне ангельских облаков и спин радиомачт он был каким‑то другим – смотрел сверху вниз и казался огромным аттрактором, но аура, излучаемая с поверхности, чудилась ничтожно‑тонкой. Где‑то там, сверху над белым натяжным зубодробительным, непромышленным небом молока, над морем многоэтажных заборов – сероватой лазурью – разливалось подсофитовыми аккреционными дисками северное сияние; и густота, широта давили на диафрагму.
Белые заборы, белые балконы. В чьих‑то зрачках отражение чьей‑то камеры. Такое яркое небо – давно оно такое? – как давно он смотрел на это небо с улыбкой? – как давно он на него не смотрел? – как давно это было? – это было?
Или ему приснилось?
– Уэйна.
Она сделала ещё шаг к ступеням автобуса и оглянулась через плечо; иногда она так оборачивалась, когда они шли по длинной и клыкасто‑ровной, словно дощечка палисадника, улице Бивер Плейс, и сталкивались взглядами, золото стен сверкало и разливалось в этом однородном контакте призрачных мерцаний в райках, – они улыбались друг другу. В те невыносимо холодные дни он часто оставался ночевать на чём‑то, что не было его постелью, прятался меж студийных проводов от вечерних уборщиков, потому что на поездку до дома, невыносимые расспросы отца и паралич на собственной расшатанной кушетке не хватало ни денег, ни времени, ни физических, ни психических сил; как ясно он помнил это.
– Что?
Глядя в никуда, мимо чужих глаз, мимо собственного отражения в пустошь траурного лонгслива, Миша чувствовал, что на губах его ещё оставалась тень затянувшейся успокаивающей улыбки.
– Ты знаешь, какая звезда самая яркая во Вселенной?
iii. ты на вкус как четвёртое июля
время сравнимо с дикой фантастической тишиной звёзд.
энн карсон