LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?

Уход из коллектива всегда воспринимался остальными болезненно и с негативом: она видела, как ястребино заострились зрачки ребят в студии, когда Люси приходила отдать ключи от шкафчика. Но она чувствовала ярую необходимость сделать это, глядя худруку в глаза – чем больнее надавит сейчас, оставит позади, тем легче им всем будет после догнать собственные сознания. Наверное. Она добралась до искривлённой, перешёптывающейся залы с регистратурой промеж развешанных вдоль крашенных кирпичей карт, стараясь из последних сил держать себя в руках, проделывая эти двести одиннадцать зазубренных шагов от парковки к холлу (никогда бы не призналась, что считала каждый из них – каждый день), взошла на приевшийся лестничный узор, в ореол подрагивающего солнечного света и на этаж ближе к репетиционной, заранее не ожидая ничего – ни хорошего, ни плохого – от товарищей по команде; если бы не объединяющая страсть к танцам, она едва бы желала знать, как зовут этих смешливых младшегруппников, светящихся своими амбициями, и как они выглядят, и это, вероятно, было взаимным. Чем ощутимее в студии с глади одного из полотен, которыми здесь между зеркал были увешаны стены, на неё смотрел через белоснежного голубя человек в большой шляпе, и потом откуда‑то из угла – Ева с Мишей, – тем исправнее она понимала, что отступать назад было просто невозможно, поэтому состроила печальное лицо, разговаривая с худруком о том, что завалы на учёбе, петли дедлайнов и курсовых медленно съедали всё её время, качала головой, слабый канцелярский ветерок подхватывал волосы‑ремешки её тяжёлыми волнами и расщеплял их, толок.

Зал потемнел, заглохла музыка. Что‑то долго и муторно приправленными горькостью словами размазывал худрук. Ястребы на расстояние неприступного, застывшего под рёвом потолка соскребли отчуждение со своих век. Вся жизнь двигалась сквозь и через неё, но всё равно мимо, шевелились ритмы и басы, бежало время, тонкий аромат мускусного парфюма доносился до носа и сразу млел. Сомнений быть не могло: это он возле безликой смоляной прорези пристально вглядывался с затемнённой стороны, возрождая предчувствие опасности, возрождая тепло сновидения, это его глаза хлестали и фонтанировали фосфором – идеальной формы круги зрачков и очерченные реснички, которые ей так нравилось прорисовывать, и когда Уэйн обернулась, успела перехватить крошечные желтоватые, пресные огоньки в волосах, словно звёздочки, – Миша вдруг дрогнул, почувствовав это, чёлка чуть подлетела от косметической световой эмали; взгляд его двоился, троился – молочно‑чернильная клякса на проекции – кружился, менялся местами с зеркалами, отражателями, колонками, был прикованным, пристальным, растерянным, удивлённым, острым и каким‑то снежно‑пронзительным чрез драпировку до самого неба, словно горные пики Аляскинского хребта миражами по трасе Анкоридж – Фэрбенкс.

У неё перед глазами стоял серебряный глиттер – переливающийся свет, и застывший в мановении Орион с картины продолжал где‑то в студии искать восход. Посреди чужих растянутых губ и молний‑гроз конских хвостов, извилистых рук‑лапищ, киношных декораций – все жили, и только Уэйн сейчас в этом зале пыталась выжить.

 Ты что, уходишь, Фрост? – спросил кто‑то из пустоты. – У тебя чтото случилось?

 Почему ты такая грустная? Всё в порядке?

 Мы будем очень скучать.

Из бронх вдоль по лёгким, по глотке и всему телу ударило Большим Взрывом и затем, остаточно, осадками к мозгу, застыв за лбом, заложило уши. Она сглотнула. Выпрямилась, кивнув руководителю. Оправила рубашку. Поймала щеками лучи‑радиоимпульсы неоновой полосы на распятьи: сделала шаг назад и сорвалась с места без направления.

Даже не имело значения, куда, в первую попавшуюся дверь, ведущую сквозь запасной выход в гроздь служебных помещений, в узкий и тусклый пустой коридор, картонный, длинный, точно кишка, подальше от жидкой, сожалеющей, лживой человеческой массы – она знала, что никто не будет скучать, – от него; просто чтобы не смотреть больше, просто потому что страшно, страшно было сохранять дистанцию зрительного контакта, страшно возвращаться в ушедшую, безвозвратную, полную надежд, которым не суждено было сбыться, весну юности и, плавясь под реакторными брызгами звёзд, страшно прислушиваться к отсутствию звуков.

Она не знала, на что обернуться, кого вспомнить, как разложить своё детство и лечебноромашковую долину памяти с журавлями и мини‑революциями и не испугаться, она привыкла к исчезновениям, и она опасалась их: от папы не осталось ничего, кроме звона стекла в головном отделе, голосом мамы на прощание шуршали фантики Oreo с двенадцатого дня рождения. И акварель. И она ни разу не просила Уэйн встретить её после работы.

Ни разу не просила.

Однажды Ева, любящая перетаскивать верстаткою человеческие нутра в систему знаков, сказала, что её мама похожа на вопросительный знак: противоположность её самой, сумасшедшего, неугомонного, массивного восклицания, совсем далёкая от колебаний минуса‑плюса Лилит, оборванных интонаций Люси, прячущегося в запинках Льюиса, ещё не понятного Миши. Уэйн могла бы быть тире, подобная проросшей в гравии остановке дыхания.

От истраченной координации по лбу стукнула тошнота, так же, как тишина ударила по ушам в самом желудке коридора, под остановившимся небомпотолком, слабо, воздушно и плотно, и у неё пол завибрировал под ногами, как будто в попытке помочь заглушить стук воющего обо всём оставленном сердца и перестать бормотать фразу – судьбу – клеймо – оправдание, – которую уже выжгла у себя под кожей. Сердечная недостаточность.

Казалось, на километры вокруг исчезло абсолютно всё, кроме неё, заблудшей в артериях спорт‑центра, и собственной прорези в сердце.

– Уэйна.

Вокально поставленный голос прозвенел слишком жалким для подобной сценической площадки, располосованная серая стенка, располосованный серый кафель – растрепались все нотки из связок, обтянутых подарочной лентой; но Уэйн остановилась. То, что он первый обратился к ней и вот так, в этих тихих размытых бликах пустоты, единственный последовал сюда, может, в желании задержать, сбежал посреди занятия только для того, чтобы выронить из утробы три погасших слога, больно и нежно кольнуло под клапаном сердца, и что‑то вытекло под мембраной холодное, холоднее, чем хвост кометы, она чувствовала, что взгляд Миши прожигает‑оглаживает до оборота заглоточного пространства целую шею очень внимательно и контрастно, царапая спину.

– Только не иди за мной, – на грани слышимости, искрящейся от то вспыхивающей, то топящей густоты света, отрезала она, громче не вышло – горло было сверхнапряжено. Боковым зрением можно было высмотреть в заоконном просторе долгострой жилого комплекса, вычурный край там, где толстая бетонная скрижаль обрывалась косо, неровно, и распахивала пролёт. – Опережая вопросы, у меня всё в порядке и я знаю, что делаю.

Внизу рисовался строительный котлован, возвышались со дна землисто поблёскивающие штыри. Уэйн умела лгать – она была особенно хороша во лжи тогда, шесть лет назад, когда обещала Мише, что однажды они вдвоём превратятся в сияющих звёзд на сцене Нью‑Йорка: чудовищно большой срок для дороги с конечным пунктом, ничтожно маленький для принятия, как одна двенадцатая того, что ей осталось. Сейчас от вдохновлённого, зажжённого Миши с той хмурой от росы и люминофоров набережной за её спиною и затылком выжила, наверное, одна оболочка.

– Ты совершенно точно не знаешь, что делаешь, – сказал он в вычищенный млечножелезный путь нескончаемого коридора, затянутый порослью до скрипа натёртых стен, который сёкся перед ними бескрайним оптическим тупиком – выхода отсюда не было. И тихо завершил – ни то просьбу, ни то приказ: – Повернись ко мне. Пожалуйста.

TOC