Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?
Голос его, срезав клумбы‑сады в окольцованных рёбрах под корень, сильно окреп, обрёл сейчас как будто незнакомые интонации в обрамлении строгих тоскливых ноток; во рту у Уэйн похолодело от этого осознания. Стремительно бегущая куда‑то жизнь, оставившая её позади стекать по косе беговой дорожки, копясь в чужих изменениях, проливаясь облепиховой теплотою во снах, выделывала с телом во взвеси раскрошенного угля‑опоздания вещи похуже, чем смертельная болезнь могла бы.
– Ты сейчас почти минуту смотрела мне в глаза, а теперь не можешь даже обернуться, – снова посетовал Миша спустя короткий интервал молчания. – Не планируешь поделиться, в чём причина твоего внезапного ухода прямо перед выступлением? Это может остаться только между нами, если хочешь.
У неё не было времени спорить с Мишей, давать ему на себя смотреть мимо груд изуродованного долгостроя, потому что то, что она делала в данный момент, вполне могло оказаться последним её поступком на Земле, последней ошибкой, щупальцами цепляющей спинной мозг – в мире больше не оставалось никакой силы, которая могла бы гарантировать ей, что она проживёт ещё хотя бы минуту.
– Как давно ты передумала? – Миша, почувствовавший оттепель, замер за её спиной, Уэйн ощутила это всей поверхностью неожиданно сверхвосприимчивой кожи; замер и вдруг заулыбался на самом деле, и в этом жесте будто бы стал снова самим собой, это был её Миша, движение его губ клубникою в янтаре, пульсирующие краски тинта, которые не спутать ни с какими другими – но Уэйн всё равно подумала, что ещё немного, ещё пара вопросов, и она либо спрячется в астеносфере, либо выпрыгнет из окна. – Танцевать, я имею в виду. Люси тоже ушла неожиданно… И тоже никому ничего не говорила. Почему ты поступаешь так же, как она?
– Есть… причины, – с чувством разыгравшегося азарта пробормотала Уэйн непривычно серьёзно, с косою улыбкой через белый призрак себя и петардовой вспышкой злости. Миша, похоже, так надеялся, что она всё же выговорит что‑нибудь ещё, но она не стала.
– Это я понял, – ровно, но как‑то несвязно, неловко отозвался он за позвоночником с почти безэмоциональной напористостью, из которой сочился бледно‑серый пробегающими мимо облаками‑китами: поворот тонких плеч – матовый блеск в приглушённой облицовке играл по ключицам и сгибам. – Я ведь не обвиняю тебя ни в чём. Прости… ну… правда, почему не можешь хотя бы посмотреть на меня?
Жалко – и забавно в той же степени. Без глушащих в застенках‑перифериях отзвуках и битах подсветкою по зигзагу зеркал, без обёрточной плёнки дизайнерских одежд и трёхсот наслоек крема для уверенности он был словно опустевшим сосудом, механизм не работал, если не делал его руки похожими на расплавленный мел.
– Ты продолжаешь искать тайные смыслы во всём, что люди говорят тебе или что они делают, – она обернулась. Миша только и смог, что вдохнуть – тревожно подрагивая, будто внутри у него дребезжали невидимые глазу струны. Черты, впитавшие чёрную подводку, крошечные комочки свернувшейся туши, светящиеся на этот раз цветочным угловатые скулы, занесённые, будто скалы массами айсбергов, матирующей пудрой, золотые витки на кудряшках как фонарики в ночной промозглой пластмассе казались истончившимися, даже в мрачном мареве искусственного освещения серебрящееся молниями небо отражалось в обкатанной гальке глазниц, и пирсинг змейками кусал его за разрозовевшиеся мочки уха.
Разморившаяся передозировкой блестящего песка‑трипа и узорчатых звёздочек индустрия развлечений, в которую он так пробивался попасть, потрогала измазанными в алом пальцами его вечно махрово‑фрезийное бледное лицо, очертила румяную ретушь, нимбом чуть приоткрыла и увеличила губы, оставила мелкую просыпь мокрого лоска по линии роста волос, с которой вслед за лампочным венцом стекали вниз слова и звуки… выдохами обнимала за лопатки.
«Миша!» – в конце коридора показалась Ева в милых очках‑авиаторах на манер разреза кошачьих глаз, поверх которых всё равно было отчётливо видно, как горели красным белки – вспышки на Солнце; двери захлопали – Уэйн дёрнулась, а Миша, так и замерев взглядом на её лице, в прострации, даже не обернулся. Едва ли он достаточно настажировался в хорошего артиста или кого бы то ни было «значительного», если позволял себе сбегать за кем‑то вроде Уэйн прямо во время репетиции перед важным ивентом только для того, чтобы сейчас услышать здесь её словно бритва холодно‑острый голос, выплёвывающий все эти слова. Это казалось до жути смешным.
Когда Уэйн шагнула дальше в безмолвствующий пролёт, над головою в один миг не очутилось больше ни потолка, ни сплетённых воедино бетонных ветвей – одно только дождливое звёздное небо, подёрнутые туманом края нашедших навесных туч.
Она действительно собиралась исчезнуть.
Всё, что осталось в обострённой реальности, сохраняло равновесие на краю и заставляло её пытаться понять перед смертью нечто самое важное, нечто предельное и объёмно‑глубоко‑необходимое, – важнее всего того, что её окружало, но Уэйн не знала, что именно это было.
Тошнота не отступала, но на открытом воздухе стало легче, и белый статический шум за барабанными перепонками на время исчез. Холод защипал за шею, нос, стал стремительно вертеться миром вокруг, утягивая в образовавшуюся на засохшем травянистом клочке воронку всё – её ноги, её колени, её одежду, ключи от дома, смартфон с непрочитанными сообщениями внутри, голову и волосы, прекрасные шелковистые водопады локонов ничуть не хуже, чем модельные с фотосессий, которые совсем скоро должна была смыть внеочередная порция медикаментов, втягивая белый размазанный контурами диск за прослойкой водяного солончака, бледное небо, почти испуганное, удаляющихся в кривой горизонт болтающихся людей… «Я слышала, сегодня будет дождь». Клин улетающих прочь иволг резво метался по воздуху. «Доставай быстрее зонтик!»
Промокали все картонки от чизбургеров, бумажные пакеты из Мака, брошенные на крыльцо, где крошечными поступями рисовались кружева, пеплом седым скользила меж линеечных анфилад столбов и фонарей вода, вилась ящерицами под ногами. На голову сыпались какие‑то мотыльки, – вместо шаровых и седых капель. Конечно, только она одна во всём чёртовом городе оказалась без чёртового зонта. Октябрь со своими непрекращающимися стонами‑брызгами шипучей мороси заморозил эти прогнившие улицы вместе с течением её жизни – насквозь.
Чья‑то холодная ладонь вдруг схватила за запястье и рывком обернула назад, под навес крыльца, заставив на половине оборвать шаг; меньше всего хотелось увидеть сейчас там Мишу, который, даже несмотря на ауру предательства подтанцовки, всё же рванул за ней прямо под дождь в одной рубашке, но это был именно он, – и стоял, дыша напряжённостью, глядя вот так: ну всё, я поймал тебя и ты больше не сможешь сбежать, не отвертишься от моего взгляда, моих прикосновений, моего запаха, моего голоса, моих вопросов, моего любопытства, всего меня.
«Когда я уйду, закопай моё тело под цветущей вишней».
