LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?

Может, из‑за погружения в вещи, которые она не успела сделать и сказать, Уэйн не сразу заметила, как песня оборвалась и сменилась на новую катушку ностальгии сладких голосов англоязычной эстрады; её как‑то очень постфактум ударило под дых чувство вины за обман, которым она ежедневно изводила саму себя, считая, что подавляет собственные чувства сильнее, чем боль в сердце, за скорое расставание с планетой, за слияние со временем, которое она проточным гранулированным слоу‑мо выкрала у себя сама ради гигабайтов ослепшей, невзаимной преданности, – за вечную юность, которая останется задыхаться где‑то в небе после её ухода. Спирт в крови плясал под бит в нескольких метрах, с людей сыпался свихнувшийся жёлтый. Заиграла «Save Your Tears», и волна эмоционального возбуждения, поднявшаяся в ней в эту минуту‑мановение, нарастала под левым ребром в цунами, переворачивая в лёгких всё от искушения и ужаса, готовилась обрушиться на нажимные пластины танцпола, будто бы то ушедшее, забытое, исчезнувшее и утерянное отдало по всем артериям и венам её тела; сожалению, в котором она варилась, необходим был достойный выход.

Целый мир отшумел за спиною, осел на затылке ядерным котлом собственного безрассудства, и, когда металлические раскаты гитар тяжёлым разорвали пространство, Уэйн выскочила за ускользающей в пустошь площадкой, беря направление в самый центр.

Так прелестно и нереалистично. Подставить лицо ободранным струям музыки, оба своих лица, все лица, изголодавшиеся омуты перочинных небесных тканей, что успели проявиться, как кружево – отражения расщеплялись и копировались в каждом стакане, в каждом табачном слитке. Она начала танцевать, не слыша завихрённой переливами мелодии, не слушая слов, ей не нужна была настоящая музыка – подкожное сумасшествие осознания микровзрывами отбивало в висках нужный для движения ритм, и плотная капсула центрифуги‑потолка заглотнула её прежде, чем выбросить в открытый космос куда‑то за полушалфеевое золото орбиты. Слитым в реку обсидианом горели знаки, панели и кнопки, организм сжимал в тисках многослойный скафандр из плоти и скелета, вместе с линзами ламп проливаясь на квадратную плеть кафеля.

Кончалась одна композиция, ударами в солнечное сплетение начиналась другая и где‑то ниже добивала басами в живот; и она – оборот по стене, между лопаток приятная влажность, сплав люстры гладил плечи – танцевала с закрытыми глазами с погрешностью в едва контролируемое забытьё, обламывая конечности об музыку, скидывая какую‑то прелость с усталых плеч, представляя, что танцует так в самый последний раз в своей жизни, и что дрожавший танцпол, и молочно‑кисельная поступь путающихся (так непрофессионально) ног, и терпкий привкус‑налёт вина и хвои, и комья – эти цветастые обезумевшие комья, – это всё была она. Но эфемерность не проникала внутрь. Это был полусон. Медленно покачивающийся в такт извилистому ритму, запрокидывающий голову назад, чтобы обхватить шею. Хотелось повернуться к Мише в углу стойки, чтобы слишком честно‑резким разрядом пересечься сбитой кардиограммой зрачков и увидеть его улыбку, затонувшие белое зимнее море звёзд во рту, хотелось догнать зубастый взмах губы и найти его меж собственных лёгких… оборот за оборотом, дом за домом, реклама за рекламой, свет за светом, круг за кругом…

У неё снежно‑нежно и испуганно билось сердце, внутри мучилось что‑то восторженное и тяжёлое, что‑то тянущееся жвачкой и нерастаявшей сладостью лечебных ромашек, мятной синей весною, забитой в ямочки на щеках; она откуда‑то знала, что ещё пара минут – и ей конец, немытое сердце не выдержит или наступит апокалипсис, здание взорвётся, разорвутся стенки церебральных сосудов, и видела себя такой откровенно‑распахнутой и такой прекрасной, такой же живой, искренней и настоящей, как когда лежала под восстанием звёзд на той смятой простыне и позволяла Мише языком как тополиным пухом скользить по собственному лицу, навстречу шёлковому прибою – глубже, чем Бездна Челленджера, чем кротовая нора над головою в сотне световых лет, глубже, глубже, глубже…

Смерть – это про когото другого. Это про когото другого. Окажи услугу. Это про когото другого. Тебе ещё жить и жить…

Открыв глаза и обернувшись сквозь толпу, рассинхроном плывущую в течение бессмысленного голубовато‑апельсинового психомоторного света, она поистине столкнулась с Мишей – тот заглядывал ей в лицо и выглядел достаточно удивлённым, чтобы у Уэйн расползлась под крылышками носа смущённая, но гордая улыбка за шквалисто‑безрассудный танец с закрытыми глазами. Она подобралась к нему и без слов вытянула руку, за которую тот так же молча и предвкушающе схватился, поднимаясь следом, ширясь снежным оскалом, вбирая опьяняющий сигаретный дым и порывом лампочного ореола – выдыхая его; в глазах у него начало сиять, может, это циклилось ночное небо, потому что Уэйн смогла распознать пару знакомых созвездий перед тем, как утащить за собою к сердцевине желудочков музыки, чужих цепких взглядовопросов и отблесков полировки.

За пределами их физических оболочек витал полуобморок голосов, полукома упругих блюзов, мешанина из звуков, пьяный хохот, приводивший в действие металлически‑деревянные механизмы внутренностей ночного клуба, разбрызганные, как следы крови, по постерам вдоль стен кажущегося бесконечным коридора, по граням усечённой пирамиды, поперёк их танцующей тени тянулись погребённые колокольчики, шифоновый блеск плясал контуром.

Миша двигался в нужный такт так, будто чашелистики крыльев за спиною помогали ему рассчитывать каждое движение – ласковый водный ритм, мягко и легко вписывающий его шаги в структуру рефренов и тембров, Уэйн чувствовала, как у неё пальцы на ногах поджимаются от созерцания, которое её съедало. Она чуть вздрагивала, когда его пальцы опускались на участки обнажённой за рукавами кожи невпопад и оставляли там прорастать крошечные жёлтые подсолнухи, а потом вдруг обхватили поясницу так, как ей хотелось, но было страшно попросить. Они превратились в один огромный космический корабль, посылали сигналы на Землю, скинув энергосберегающий режим за борт. Двинувшись вперёд, она в воздухе сплела их руки в стройный жест, а Миша подтолкнул её ещё ближе – установление связи опрокинулось перечным жаром на кончике языка, заставило покрыться фантастически‑гибельной дрожью; винтажная рубашка на нём пахла Мёртвым морем, наверное, из‑за геля, струилась атласом с распахнутого васильками‑незабудками ворота, океана. Безумие. Касание кожи к коже.

– О чём ты думаешь? – он наклонился, слившись контурами с окружённым колоннадою бликов танцполом, его полушёпот, словно костёр, совсем прогорел.

– О нашей планете, наверное, – абстрагируясь от афтершока, сказала Уэйн – почувствовала, как возвращается в состояние родного многословия. – Только не плачь. Я вдруг вспомнила, как тебя тронула «Русалочка» две тысячи четвёртого года. Неделю отойти не мог.

Растаял смешок где‑то в проводах‑ветвях, смыкавшихся в кромешном, стянутом золоте над их головами.

– Мне было шестнадцать.

– Это всё ещё мило.

Схватившись за его локти, не успев задуматься, что она делает, Уэйн слушала, как бешено в радарном восторге и величественном ужасе колотится на выдохе, почти щипящем и неустойчивом, фундаментальный ошмёток сердца, как на жалостливом расстоянии нескольких сантиметров между её и его лицом всё насквозь промокает этим страхом‑влечением, – пришлось успокаивать себя в ожидании боли; грудную клетку вскрыли и с лаской набивали искринками моря из памяти, ракушками моллюсков, рыбьей чешуёю, кокосовой стружкой и галькой с холма, наливной сластью, китами из аквариумов в супермаркете. В сумасшедшем эпилептическом освещении чужие глаза были похожи на сломавшуюся зажигалку, подвешенные радиоприёмники на песочном дне, фейерверки, снаряды и бомбы, озоновые дыры, телевизионные башни, звёзды, подменённые мишурой: такие же кинематографичные и шагающие по её чертам, как по канату или как по связке нитей между созвездиями из задачек в учебнике астрономии.

TOC