Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?
«Не то, что некоторые», – хотелось припечатать, искусственной воде на съедение, но он сдержался хотя бы потому, что привычка бросать друг друга случайным образом по любой причине была у каждого, каждой и каждых в их компании, она всегда была взаимной. Когда ветер колыхнул ткань ворота чужой ветровки, та забликовала деревянными значками‑пинами в виде блестящих кошачьих мордочек, Миша заметил, что пальцы у Уэйн тоже мелко трясутся от прохлады, на песочном ламинате осталась тропинка из ультрамариновых в полусвете парафиновых блёсток и крошек шоколада.
– Впрочем, не исключено, что они хотели быть уверенными в том, что все съедят торт, потому что незаметно подсыпали в него отбеливателя или что‑то в этом роде, – вдруг сказала Уэйн.
Только сейчас едва удалось поймать хоть какие‑то сгравированные эмоции на её лице, потому что Уэйн в любой ситуации сохраняла его безразличным на шестьдесят процентов и ещё на сорок – вдумчивым, каждая прямота её слов была шокирующей, в них не было ни вмятинки двусмысленности. Они замерли в оборванном движении, смотря друг на друга, а потом Миша просто схватился за её ладонь и ощутил лёд слияния кожи паяльной лампой.
– Брось, Лилит бы так не поступили, – короткая забава как глоток воздуха перед погружением оцарапала ему рёбра. Он взял тарелку, отметив про себя, что Уэйн, не переставая улыбаться, глядя на него ясно и живо, но без крошечной радости на зрачковом дне, почему‑то, всеми силами старалась в этом жесте не дать их фалангам соприкоснуться. – Они бы сами проконтролировали процесс. Заставили бы съесть всё под их надзором, а потом поставили бы в известность, что мы умрём в агонии через пару минут, – и они оба рассмеялись, смех вышел формальным и быстро рассеялся над влажною оградой‑панелью бортиков.
Впихивать в желудок сладкое и вкусное сейчас ужас как не хотелось, особенно вот так бездумно поглотить то, что было сделано с заботой и присыпано наилучшими пожеланиями, Миша долго сверлил взглядом выложенные из молочного какао огонёчки, мастикой окаймлявшие грани кусочка брауни, – в томной вечерней мороке они были соприродны морским звёздам. Они уселись на холодные, как ментол, забрызганные зеленистым дождём шезлонги, и Уэйн смотрела на то, как он ест, с необычным увлечением впитывая каждое движение, вонзая взгляд с искорками, которые как порошок сочились из яблок глаз, туда, где вилка протыкала мягкую консистенцию. Когда Миша поднимал к ней голову, она отворачивалась, притворялась, что листает нечто вроде инстаграмной или твиттерной[1] – бесконечно‑вечной – ленты в телефоне. Экран всегда был нелепо тёмным, но стабильно оглаживал подбородок и кончик носа белёсым налётом‑свечением, почти как подсветка из софитов на фотосессии, почти как лампадки на ночном кладбище.
Шесть лет назад он так же сидел на кухне в Фэрбенксе, за прелым расшатанным, по телевизору играли включённые с Ютуба ранние The Doors, мама полоскала посуду по десятому кругу ада – была не в себе перед близящимся разводом, – и он спрашивал у неё: «А что, если бы я стоял там?», имея в виду падучие ионы хайлайтера и микросверхновые, сгоревшие в композиции афиш, но она рассмеялась и сказала – под квадратными кирпичами, от солнца жёлтая полоса – сказала, что ему нужна работа увесистее, чем раскрашенная безделушка, полезнее, чем отремонтированная моделька, болванчик, марионетка, переполненная бутафории жвачка для публики, фантом за стеклом.
С тех пор его мечты разбивались одна за другой, как бились хрусталём мамины статуэтки с серванта, и он пытался найти глаза, в которых увидит то, во что хотел превратиться. Прополощенная посуда задержалась в желудке последним оплотом жизни, которую он надеялся, что закончил.
Каждый день общего праздника щекотал нервы, вынуждал рассудок пробегать марафон, он задыхался в колючем свитшоте среди душащих одноприродных стен перед одинокими и побелевшими от жемчужного солнца лицами, боясь двигаться и задевать плечами предметы, спинки стульев, атмосферное давление потоком, так, как если бы от мельчайшего касания оно могло треснуть и рассыпаться, словно смальта. От того, что переполох нервозности осадками недавнего разговора понемногу окончательно отступил, ему померещилось, будто над водою подогрелось вопреки снижению температуры: влагою вдоль волос, вдоль ресниц, нежностью к ступням, тлетворное, керамическое, журчание, присутствие, плеск.
Это казалось смешным: то, как долго вещи переваривались в его разуме, круг за кругом, круг за кругом. Образ Люси сидел там строго и прочно. За мягким карпетом обшитой спинкою автобуса, на донцах тарелок, в отражении витрин, за углами всех встречных домов, за деревьями, в прорезях меж палок железной дороги по черте рельс, в его постели – кадры были сумбурны, отрывистым диафильмом, но Миша видел её везде; он как вчера помнил день их первой встречи – снег лежал тоненькой прослойкою на засыпающей от прививки природе, – а потом штрихами дочерчивал признание и первый поцелуй, по‑детски невинный и неустойчивый, в котором было так отчаянно, так приятно и так страшно, что почти не ощущалось, когда во время поездки за кулисами импровизированной сцены в лесу оба должны были тащить какую‑то аппаратуру своим отрядам. Люси коснулась его пальцев легонько, не нарочно задев выступы на тыле ладоней, когда помогала поднять что‑то чёрное и токово‑блестящее, как свои ромбические зрачки. Одну грань грифельного динамика она рассматривала целую вечность. Протяжно выл над головами ворон, в чаще тошнотворно пахло сигаретами и хвоёй, а ещё парфюмом из рекламного ролика, который в голове Миши связывался с Люси.
Со временем вся их компания переняла этот аромат, и он не мог не верить, будто не по своей воле плавно спускается по лестнице прямиком в котловину ада.
– Уэйна, – решился он позвать. Повернул голову к Уэйн, а взгляд оставил приросшим к жилке бассейна. Тишина в паузе, в которой он ждал реакции, будто бы отзеркалила то молчание на детской площадке, когда Уэйн протягивала ему руку, которой ответно не дождалась. – А ты знала, что Люси собирается отчисляться?
– Собирается? Она уже, – спокойно ответила Уэйн без промедления. – Ещё недавно зарекалась, что ровно через месяц заберёт документы из этой «ковбойской фермы». Вот месяц как раз прошёл, – помолчала и, будто задумавшись, подчеркнула: – Вчера. Формально, мы отмечали не только мой день рождения, но и её отчисление. Мы немного рубились в «Resident Evil» и единогласно решили, что Девис‑старший – худший игрок во всей Америке, думаю, это подняло ей настроение. Забавно.
Уэйн знала. Все знали, кроме него. Все знали, а он не знал. Забавно. Миша вздохнул, закатил глаза – это было забавно, но глупо, но ужасно, ужасно, – отвратительно, и он, ощущая, будто сам себя загнал в угол, увидел, на фоне стремительно темнеющих фальшфейеров, что Уэйн пристально смотрит прямо на него взглядом, конфетно‑кофейно подсвеченным тем, как кристаллы в дисплее выстраивались в дорожки свежевыпеченных сторис их друзей, в которых всё было цветасто, оловянно, всё растекалось спинномозговыми жидкостями по стенкам.
– Она тебе не сказала, да?
Глядя друг на друга, они снова застыли, и Мише потребовалось несколько секунд, чтобы понять – застыла в статике и чуткости Уэйн, а он уже за ней, точно доминошка в стопке.
– Уже поздно, – голос прозвучал сухим, из складок в горле по атомам высосалась вся та характерная мягкость, оставив за собою останки‑слепки, какой‑то непривычно‑сдержанный тон, прицельный и разлившийся по хрящу ушей топлёным молоком и синичками, с кровавым бардаком вместо клювиков. – Как тебе кулинарное творение Евы?
– Как будто… как будто выпил мартини и закусил «Киндер‑Сюрпризом»?..
– Понимаю, – Уэйн слабо, но расхохоталась. – Все куда‑то пропали, даже Джеймсы. Мы одни остались. Пойдём?
[1] (Здесь и далее) Инстаграм (Instagram) и Твиттер (Twitter) – организации, запрещённые на территории России.