Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?
Зевнув и прикрыв ладонью рот, она поднялась, подобрала с пола один горшок и с умерщвлённым цветком наперевес сделала шаг в вечность бликов и плит, размазывая за собою след.
Оставив чувства плавать в бассейне, Миша зевнул следом; ему казалось, он бестолково – и бестактно, – повторял как под гипнозом каждое чужое действие, лишь бы отвлечься. Уэйн редко бралась за сигареты, но Миша старался не задавать лишних вопросов, учитывая, что она за весь вечер ничего не сказала о своём парне: может, не только у него одного в этом доме сегодня стремительно и на скоростных трассах погибала в аварии личная жизнь. Шагая за ней в разрезанный гирляндами с плошками светлячков коридор, он думал о том, что это – она тебе не сказала, да? – сейчас было, но любые варианты, мелькая в сознании, тут же уносились куда‑то к коре мозга: Уэйн была настолько проницательна, или это он был настолько прозрачен чужому рентгену глаз, или она просто догадалась, или догадываться было не нужно, потому что кроме Миши все они умели насквозь видеть‑читать людей, или он просто увидел – и почувствовал – то, что хотелось видеть и чувствовать, или?..
Или.
В лучистых сумерках переулков города, в шрамах размазанной подводки, в невскрытых язвах стёршихся порезов под рукавами – всем им был нужен тот, прежний, прошлый, забытый Миша: без рубцов покалеченной консиллером улыбки, без отпечатка неправильных чувств под замороженными рёбрами. Его как заполярными льдинами отсылало каждым внеобъясняемым взглядом Уэйн обратно в то время, когда всё уже было сложно, но ещё не настолько больно.
Сейчас, оглядываясь назад, он мог бы обозначить старт той тёплой стрекочущей осени как начало личного конца.
На фоне отпалированной химикатами, пепельной глади дверей машины лицо его чертилось азартом, а потом тяжёлой мыслью, а потом непонятно чем, и он опирался о капот под то, с каким отточенным ритмом Уэйн покачивала на эту беспечность едва отросшими локонами, тащила из чёрною дырой широкого кармана пачку «Лаки Страйк», и вокруг них с блестящими сине‑сиреневыми созвездиями, бегущими поперёк облачности по горизонту, с острым глазом Марса над кромкою сверкающих, почти до слепоты белых огней домов, с бледным полярным сиянием, с серебристым лунным клинком – лодкой качнувшимся, – закручивался воздух – а утро словно обещало никогда не наступать.
«Чёрные – это, конечно, нестареющая классика», – рассказывал что‑то Миша, затягиваясь неумело, будто впервые, «но она когда‑нибудь пробовала делать зелёные стрелки? Это реально эффектно. Я умолял её взять лаймовый лайнер в косметическом… Просто попробовать. Но разве меня кто‑нибудь когда‑нибудь слушает?»
Он стоял на полтора метра дальше Уэйн от дороги и на пару движений заторможеннее, но развязнее – игрался камнями, как футбольными мячиками, в попытках загнать их в выстроенные воротами бордюры, рассечённые временем напополам; ему нужно было занимать разум прецессиями или деталями, монотонными разговорами, иначе туша оставляла себя страху. Страх мешался с осенней духотой, едва ощутимо игрался в тюлях, за тонким забором можно было проследить, как уползает закатная сливочная просека стремительно под друг на дружку всаженные колья, покидая спальный район. Они всегда болтали о всякой чуши, бронхи у Уэйн стягивало никотином. В этот раз болтал только Миша.
Это сердечная недостаточность. Пока нельзя утверждать точно по поводу всех критериев, необходимо провести дополнительные обследования. Я бы искренне посоветовал вам лечь в больницу…
Уэйн много думала.
Спустя пронёсшиеся пламенными пульсарами месяцы всё наконец оказалось элементарно, как теорема Пифагора: у её врага появилось имя, у её организма появился разжиженный датами мутный срок годности. Ясность наступила быстрее, чем будущее успело бы долететь до них сквозь сорок девять с половиной миллионов километров, холодящие фотометрические лета, космический мусор закупоркой вен. Ясность обязалась забрать с собою дни, когда после занятий они сидели в её комнате под картой звёздного на острых бесцветных кнопках неба, в созвездиях бесчисленного множества монохрома взорвавшихся красно‑белых карликов, млечнодорожных путей – он, с тёплой оживляющей улыбкой, с глазами загущёнными и ватными, как рассвет, с которого мгновением сорвались все до единого метеориты; и она напротив – щенячья верность, расколотая в уголках белков. Подавала ему салфетки, набирала номер технического сервиса и гуглила, как по‑быстрому и незаметно для взрослых остановить наружное кровотечение от домашнего пирсинга‑бриджа.
Она много думала.
Она выдохнула, прежде чем вновь затянуться.
Дело в том, что многие умирают в течение года.
– Эй? – упрямо повышенный тон, искристый, которым Миша заставлял смотреть на себя сквозь ягодный отшлифованный дым, смерчем серебрился к небу. – Как насчёт прокатиться на холм, Уэйна? Всё равно делать нечего. Сегодня видимость звёзд – девяносто процентов.
Уэйн не взглянула – ни на него, ни на незнающие покоя глаза астероидных поясов перпендикуляром темечку, которые потоками по артериям, по болидам, сгорающим в атмосфере, окатывали их сладким тягучим мёдом осени на каждом вдохе, смотрела не моргая вдаль, на теплящий свечи полуночи небосклон… в её голове ярче блеска автомобиля и каффа на чужих ушах светила только гладь той белой медкарты. В тишине стало слышно, как во дворике за их спинами, в ветвях берёз и розовых треуголках под козырьком вели звонкий, эмоциональный предутренний хор желтоногие падальщики.
– Опять подбиваешь меня на преступление? – вздохнув, она взглянула на время на экране смартфона, но оттуда вдруг опалило светом обоев: их совместное селфи над мятым атласом галактик, повешенным сестрой тысячи световых часов назад ей на (так не хотелось верить, что) последний день рождения, мятые‑мятные наклейки‑звёздочки мерцали, красили их двоих сахарным черничным, лампа‑торшер узористая на столике внизу – она весила меньше, чем цепь консервных воспоминаний, прикованная к телу… и Миша, наверное, никогда бы не поверил в то, как сильно Уэйн сейчас дорожила этой фотографией. – Нам, если ты не в курсе, завтра вставать к первой паре. Хотя подожди, это ещё не самое зловещее, что можно вообразить, – после секундной паузы полная протеста интонация её сменилась, чуть заглушившись наплывом, точно речным, тиховейного ветра: – Сестра будет читать мне трёхчасовую нотацию, если в такое время не обнаружит в комнате. Ты же знаешь.
Миша – сапфирящиеся от свечения фордовых окон‑фар глаза, белизна, какое‑то белёсое небо, невозможный белый – хитро прикусил губу, как делал всегда, подталкивая на дурацкие поступки.
– И что? – почти не слышно, но тусклая игривость его голоса обжигающим пеплом разлилась у Уэйн вслед за дымом по глотке. Взошедшая воронка Луны целовала его в волосы, спускалась отцветающей розовостью в уголок поцарапанных, но по‑прежнему влажно‑безвесных губ – в такие мгновения Уэйн сильнее всего на свете завидовала этой Луне, ей позволялось слишком многое.
– И то, – улыбнулась она. – Предлагаешь рискнуть моим эмоциональным равновесием ради звёзд?
– Именно.