LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?

Когда сидели в располосованном черничною мглою салоне, сверхъуютном, он говорил уже мало, всё веселился чем‑то в телефоне, а потом стал рисовать кривые и ломанные гелевой пастой в своём скетчбуке. На уровне условно‑рефлекторной памяти от металла его висков пахло яблоками и железом, тянуло мокрой землёй, и он молчал, и тишина встала темнеющим взрывом‑звоном, пока Уэйн не поставила что‑то от Конана Грея (у неё не было своих кассет, все сестринские или чужие, и машина тоже была сестринская, и никто из них никогда не возражал, если кто‑нибудь спихивал им лишний – драгоценный – хлам), а потом Миша неожиданно развернулся и наставил на неё красные в ночном мраке ядра тернистых кружевных райков, почти крапинок:

– Кстати, о сестре… – и видно было за уплывающей за пределы глазных мышц рассеянностью, что он долго раздумывал, как именно это спросить: – Уэйн Эйдин Фрост, когда вы ошарашите её новостью о самом прекрасном и романтичном событии в вашей жизни?

Пару мгновений смотрели друг на друга, и Уэйн взмахом повернулась обратно к рулю, хотя ощущение того, что её целиком рассматривают как под микроскопом от этого лишь усилилось, ни за что иное сердце ещё так не болело, – тонированные стёкла квартала позади её плеч замелькали воспоминаниями забытых воспоминаний, на корешке переносицы отразился блёклый звёздный, фигуристый свет.

– О каком? – она повертела бронзовящимися патлами и заулыбалась. – О зачёте по высшей математике?

Оторвав от неё взгляд, – в закатывающихся глазницах только алые точки прицельным пунктиром – Миша усмехнулся:

– Ты прекрасно поняла, о чём я, балда. Когда ты расскажешь ей о своём… женихе? – это были ожидаемые слова, но они всё равно рубанули по ушным раковинам, холод ночи сверкнул и разлился в них, и Уэйн незаметно, спрятав побледневшее до оттенка мертвенной кожи лицо в завеси аспида и грифеля, дрогнула. – Я никогда не видел тебя такой… вдохновлённой, что ли, как за последние несколько месяцев. Месяцев ведь, точно?.. А сис об этом даже не знает. Интересно, она узнает до свадьбы? – задразнился он. – Она будет счастлива за тебя. Когда ты собираешься ей об этом сказать, м?

В окнах уплывали всё дальше и глубже за тысячи миль от горизонта откопированные безликие домики‑скалы, тёмно‑изумрудные полосы сухой, перьевой травы, прозрачное небо, невыплакавшее всех льдистых слёз – периной. Цементноджунглевый сентябрь шёл на спад, от этого холод стоял сумасшедший.

Уэйн улыбалась. Она оглядела Мишу, струйки прозрачно‑призрачного пара, которые стекли по чёлке его вниз, к ввалившимся щекам, салон, залитый камелиями, хриплыми выдохами ветра, словно разворошённое гнездо рисунок на остроконечных коленях рядом – и осадила взгляд неподвижным на мармеладе дороги. Миша всё ещё… не был полностью там, несмотря на особенное любопытство, счётчики ритмично жужжали, пока его разум, судя по всему, мчался со скоростью тысячи километров в минуту наперегонки с сердцебиением – Уэйн знала это его состояние. На повороте под сухостью пустынных лиственниц немного занесло. Трасса была похожа на взлётную полосу: ближе к холму, пара поворотов вдоль васильковых линеечек горизонта – тяжесть промокших шин по ромашкам и обледенелым камням; где‑то там должны были быть звёзды и её, то есть их, или всё‑таки её, или его, или их, чья‑то или ничья – бесконечная юность. Где‑то там. Прямо под горизонтом – звёзды. Прямо над нею – звёзды. Она и сама. Звёзды.

– Хватит залипать на дорогу, – тихо процедил Миша под ухом; иногда он был готов говорить безостановочно, или делать что‑нибудь бессмысленное, как эти бесформенные наброски в скетчбуке, чтобы собственные мысли не сожрали его, эту необходимость оставалось принять как данность – поэтому Уэйн улыбалась. – Знаешь, тебе действительно стоит пореже садиться за руль по ночам. Ты начинаешь меня игнорировать.

– Тебе легко говорить о таких вещах, – отозвалась она, вжавшись в кожу руля. Гущь молока, в люминесценте лживого тканевого неба, почти слепящего снегами Чугачских Альп, вытекла к кистям от проносящегося мимо света, обогнула плечи; лимонные прожекторы под фонарями углубляли могильные ямки на её локтях. И тёмная часть разума подталкивала говорить: – Ты можешь делать буквально всё, что захочешь. Всё. Как и Люси с Льюисом, или как… – застопорилась, подумала, заключила, прервав зародившееся чужое возражение: – Вы даже можете бросить учёбу, не отрицай это, – вздохнув ещё раз. – Как можно говорить о чём‑то вроде… брака, если я ещё не завершила учёбу? Это огромный шаг, а я ещё ничего не добилась в жизни. Я уверена, что сис считает точно так же.

Не сказала, что так считает только сестра. Что она пережёвывала чужие мысли. Миша хлопнул обложкой скетчбука – хлопнул ветер сквозь форточку, рябью по колёсам и траве, колёсами по скале, скалою по подмётке.

– Чёрт. Все взрослые и правда одинаковые? – бросил он с таким выражением, будто не сам входил в эту глубоко ненавистную возрастную категорию. – Мои родители тоже с сомнением бы отнеслись к…

– Тебе всегда будет, куда вернуться, если что‑либо пойдёт не так, – сказала Уэйн.

Не сказала, что знает, что им обоим некуда было возвращаться.

Мысль о чужих родителях, о калифорнийском море, у которого остались воспоминания о них, о поездах с мигающими лампами‑цунами, долгих переездах в метрополитене, шипучке нескончаемых колёс, шипучке нескончаемых документов – и голубой свет фонарей напомнили чистое до бархата небо, что‑то о том их путешествии к океану, когда она, глядя на мишины пальцы, танцевавшие под южным сиянием‑градом, и мечтая поцеловать каждый из них, задержала дыхание и впервые осознала, что врастает в это чувство, когда морской песок забился в кеды, заблудился где‑то уже под кожей, о самолётах, замывшимися полосочками цвета цикламена чертящих флаг Америки над крышей чужого, когда‑то семейного, дома; всё однажды было цветными пятнами на ровном лице сине‑зелёно‑белой планеты, было время, когда каждое мгновение её мыслей принадлежало облакам и планетным плеядам, пушистым тучам‑нимбам, оглаживающим чужую голову до асфальтовых одеял, Мише и космосу, космосу и Мише, Мише и…

Двенадцать секунд, которые она высчитывала у себя в уме, Миша молчал; даже дышал едва ощутимо, как мираж, вливая околосолнечную тьму куда‑то, казалось, в рёбра автомобиля, и стискивал ручку меж пальцев. Миша садился с нею в машине, улыбался – вяжуще, исписывал лист в блокноте, являя собою пропасть, из‑за простыни урановой мглы по дороге казался дымчато‑розовым, дразнился немного, – а сейчас сидел рядом кто‑то другой. Кривой серпик впивался другому Мише в ключицу.

Уэйн переключила магнитолу на музыку отца Джеффа Бакли, который умер в двадцать восемь лет от передозировки героина, выдохнула:

– Прости, я не должна была это говорить, – вспомнив разом аэропорт‑поле боя, оружейный щелчок билетов с кровавым‑чёрным вместо простых чисел и дат: как на каторгу её вели поперёк здания вокзала в зал ожидания, она рассматривала Мишу в глубине коридорной плоти, и, пока спускали шасси, сразу же отвернулась: пересечься взглядами тогда означало бы измельчиться пеплом, обречь себя на сожжение заживо в весенних косых сквозь прорези цветочных крон лучах, столкнуться с последствиями того, что происходило на самом деле. Болело ли уже тогда её неизлечимоодинокое сердце? – Я знаю, что ты… скучаешь по ним, хотя не признаёшь. Я бы на твоём месте очень скучала. И я скучаю, ты знаешь… Извини, ладно? Я сегодня сама не своя, – она попыталась улыбнуться, разрезав сверканием этой улыбки облачное полотно; это был вопрос времени, когда осколки рассечённых небес наконец оставят кого‑нибудь из них с ранами, которые не заживут. – Ты уже и нам стал как член семьи. Сестра, кстати, зовёт тебя на ужин на выходных. Посмотрим «Унесённых призраками» в сто девятый раз. Придёшь?

TOC