Детский бог
Честно говоря, родители казались мне довольно скучными. Ну что такое врач и учитель? Хотя мама предпочитала, чтобы ее называли преподавателем, потому что она преподавала. И не где‑нибудь, а в РГГУ – приличное место, умные люди, гуманитарии. Мама носила жакеты, длинные юбки и обувь с ортопедической стелькой, потому что «ей долго стоять». Ее время – это студенты, лекции, учебники, написанные в соавторстве с полной усатой женщиной‑доцентом Еленой Кузьминичной (отец‑то у нее, выходит, Кузьма). Мама и Елена Кузьминична подолгу сидели на кухне, «гоняли чаи» и нащелкивали на печатной машинке длинные, безрадостные, немного косоватые цепочки букв.
Папа, сухой, остроконечный, угловатый, уже метивший в замы главного врача (сам‑то он никуда не метил, просто Александр Львович не желал и слышать об отказе), существовал спокойно и четко, слыл любящим мужем и отцом.
В общем знаменателе – умеренность, стабильность и скромный оклад.
Выходит, родители были в своем роде столпами общества, как Женя и Надя в «Иронии судьбы».
Я же был неравнодушен ко всему, что имело хоть какой‑то привкус успеха. Меня распирало от зависти и восхищения людьми, которые в то время были настоящими богами, хозяевами жизни, так называемыми бизнесменами, железной рукой подчинившими себе судьбу.
Помню, весной того года застрелили Влада Листьева, по телевизору весь день показывали его портрет и звучала песня «Виват, король!».
Я чуть не разрыдался от наплыва чувств, сам не знаю почему, ведь он был совершенно чужим человеком. Но вся страна стояла на ушах заодно со мной, это было волнительно и очень интересно.
Убийство! Дома родители бубнили что‑то про бандитов и мафию, я зачарованно кивал, а в глубине меня теплилось неясное, несформированное ощущение жажды жизни, полной сокровищ и приключений.
«Вот это настоящее!» – думал я и мечтал, что однажды тоже стану жутко крутым, как Влад или хотя бы как те ребята, которые быстро богатеют, весело гуляют и наживают себе серьезных «всамделишных» врагов.
Кажется, из‑за этой своей философии я особенно быстро проникся к Гирсу той высшей степенью восхищения и любви, которая только возможна для подростка, нашедшего, наконец, кумира в человеке из плоти и крови, а не в фантоме из газеты или кино. К тому же профессия Гирса оказалась даже благороднее профессии убиенного Влада.
Я вовсю фантазировал и придумал сотни сценариев о том, как мог бы родиться в этой семье или как еще стать здесь своим. Я готов был помогать по дому, рубить дрова для печки, выгуливать собаку, вскапывать грядки и мыть машину, лишь бы понравиться, лишь бы показаться незаменимым. По ночам, перед сном, я азартно вычеркивал себя из жизни родителей и становился сиротой, которого Гирс непременно брал себе на воспитание, потому что мечтал о наследнике.
Все это было увлекательно и немного горько. Впрочем, свойственная юности гибкость мышления и впечатлительность не давали мне всерьез расстраиваться из‑за своего тайного предательства.
Думаю, Гирс вполне отдавал себе отчет в том, какое впечатление производит на мою подрастающую личность (личность обычно ленивую и не склонную к научному труду), и щедро одаривал меня вниманием. Он не избегал разговоров, наоборот – с готовностью отвечал на все вопросы, которые так и выпрыгивали из меня, хоть, видит бог, я старался быть скромнее.
Так, например, я узнал, что сердца у всех разные. У кого‑то худое, а у кого‑то толстое, побыстрее или помедленнее. Уникальные, как отпечатки пальцев. Александр Львович не скупился на рассказы, даже когда я расспрашивал об операциях.
– Ох, это совершенно отдельное чувство, Фил, когда сложная операция проходит гладко, – говорил он, и на его спокойном, несколько рассеянном лице проступало удовольствие, лоб собирался живописными складками, а пальцы, следуя за речью, начинали причудливо двигаться, словно живые существа, совершенно гипнотизируя меня. – Это похоже на сложный цирковой номер. На выступление воздушных гимнастов без страховки. Когда все: хирург, ассистенты – все настроены на одну волну, и любая ошибка будет дорого стоить.
Однажды он даже спросил:
– Ты же собираешься в мед?
– Да! – выпалил я, хоть никогда ни о чем таком не думал.
– Ну так тем более заходи к нам. Потом поступишь – возьму тебя к себе, посмотрим, что из тебя можно соорудить. – Он добродушно улыбнулся, похлопал меня по спине.
Я воспарил, ясно представив, как мы работаем вместе, плечом к плечу, он направляет меня, а потом, может, даже советуется со мной, и мы вместе проводим самые сложные операции на свете!
Гирс оказался вовсе не страшным. Не грандиозным. Он оказался добрым и рассеянным, великодушным и даже забавным. Он жил на две жизни, и та, в которой он был неутомим, решителен, даже грозен, оказывалась скрыта от нас (во всяком случае, от меня), нам доставались лишь блики, пустые зарницы его подвигов, а дома он был как кит, уютно покачивающийся в собственных теплых водах.
Он выглядел старше своих лет, но вовсю дурачился, и с ним было весело. Он обожал играть в игры, но почти всегда проигрывал, потому что много смеялся и никак не мог сосредоточиться; он обожал фильмы, но так плохо запоминал их, что мог смотреть каждый раз почти как впервые и каждый раз удивляться. Он читал, но быстро засыпал, прямо на веранде, перекатившись на бок, уронив руку с тахты и забывая снять очки, которые сползали на кончик носа, и тогда кто‑нибудь обычно подходил и тихонько снимал их, а потом клал рядом на тумбочку, чтобы они не разбились.
* * *
А еще мне открылось новое, совершенно невыносимое сочетание ощущений, которое я испытывал, глядя, как Вика Гирс занимается в беседке, старательно обводя цветными карандашами контурные карты, или рисует, смачивая кончиком языка подсохший фломастер. Сидя на скамейке, она скрещивала ноги, цепляла друг за друга смуглые щиколотки в белых носках и покачивала ими, не касаясь деревянного пола. Пушистую каштановую голову она склоняла набок, как бы разглядывая свою работу со стороны. И я мог видеть ее розовое бархатное ухо, висок и кусочек шеи, золотящийся из‑под хлопковой майки‑поло.
Я на всю жизнь запомнил эти минуты. Как я разглядывал ее, когда она не могла этого заметить – с балкона или с крыльца, – и как удушливое чувство распирания плоти, страстная жажда внимания и одновременный страх быть застигнутым на своем унизительном посту накрывали меня с головой.
Тогда я бросался к себе в комнату, зарывался лицом в подушку и зло, почти в слезах стягивал шорты, чтобы помочь себе справиться с невероятным, почти не контролируемым напряжением.
Однако, невзирая на телесные страдания, на душе у меня было хорошо.
Утро начиналось с умопомрачительного, крышесносного запаха жареных гренок. Или оладий, или сырников. Чего‑то в этом духе.
Я немедленно просыпался и, полный надежд и желудочного сока, отдавался грядущему дню.
В этом доме очень много ели. Готовили все время. Александр Львович был большим кулинаром и требовал пристрастия к еде ото всех, с кем делил кров.
– Чревоугодие – не грех, а одна из радостей жизни, – говаривал он, демонстрируя крепкий округлый живот. – А это – главная мышца радости!