Долгая жизнь камикадзе
Перемещение в пространстве‑времени было полным и достоверным: она сама стала ручейком крови, вытекающим из серповидной ранки на руке, нанесенной туповатым лезвием топорика для чурок, сама была завитком стружек – из него мог бы вырасти мальчик‑дерево, выпустить побеги рук, с выскочившей зеленой листвой. Как японское искусственное деревце, которое Женя увидит много позже, уже в сегодняшнем своем бытии. Она сейчас сама оказалась там, а клятый черный пустырь, занесенный снегом, ударял хлопушками крыльев где‑то далеко за ее спиной.
Уравнение Эйнштейна, так и не объявшее скручивание пространства.
…Она видела, как вбежала перепуганная бабушка, причитая, хватаясь руками, перепачканными Жениной кровью, за голову, за свои седые короткие волосы, – не до тряпки же ей было, – слышала ее хриплые возгласы: «Как ты могла? Как тебя угораздило?» Слышала свой виноватый голос: «Я хотела сделать Буратино. У папы Карло получилось!» – «Он же был столяр!» – в изнеможении вскрикивала бабушка. Вызвали врача скорой помощи, он аккуратно наложил шов…
На другой день пришел взвинченный, нервозный отец, и вдруг Женя увидела его не таким, каким он был тогда, фатоватым даже в дешевеньком пиджаке, а теперешним, с которым рассталась два часа назад, – с тонкими прядями, прилипшими к лысине, с выступающим на худом лице гоголевским носом.
– Я не знал, что моя дочка такая дурочка! – Он покрутил тонким пальцем у виска. – Это ненормально! Попросила, я бы купил тебе куклу. Я‑то думал, тебе интересней книжки.
– Вот именно! – Тамара передернула плечами. Экстраординарность происшедшего пригасила тлеющую свару.
Куклу ей купили тети, нетяжелую, огромную, пищащую «мама – папа», но исправно закрывающую круглые глаза, с толстой щеточкой ресниц, похожей на холку черного казахского жеребенка.
– Перестань ее бранить! Унижать! – сердилась на отца Надежда Николаевна. – Ребенок чудом не потерял руку.
– Но не потерял же! Чего же кудахтать?
А уже через полчаса, попивая с бабушкой жидковатый чаек, Анатолий Алексеевич оживленно говорил:
– Прочитал «Молодую гвардию», такая сильная вещь. А как написана! Впервые, ты знаешь, так ярко показано комсомольское подполье. А какие герои, какие образы – один Олег Кошевой чего стоит, а Любка Шевцова? Вот кому надо подражать, – он повернулся к Жене, с туго забинтованной рукой. – А ты – «Буратино»! Просто смех.
Женя вспомнила, как две недели назад он так же упоенно говорил о каком‑то Ромене Роллане, которого не переиздадут… Если же у бабушки с отцом мельком заходил разговор о Достоевском, неизбежно серой птичкой выпархивало слово «достоевщина».
Позже, когда Жене еще только приоткрылись бездны великого человека, его романы, отец, стряхивая с губ крошки от печенья, плескал в воздухе руками:
– Но это же невозможно читать, там все надуманно.
– Что надуманно? – вопрошала, не соглашаясь, Женя.
– Не бывает таких людей.
– Как же? А Раскольников, Соня Мармеладова.
– Ну сама посуди, – уже недовольно продолжал Анатолий Алексеевич, – человек – убийца, а Достоевский его чуть ли не Христом делает.
– Но он же осознал, раскаялся.
– И князь Мышкин – тоже христосик, – не слушал отец.
– Но он же раскаялся, – не отступала Женя. – Послушай: Раскольников, раскаянье – даже в фамилии.
Анатолий Алексеевич посмотрел на нее с недоумением, усмехнулся:
– Ну тогда поди убей старушку, – как каркнул. – Ведь старушку можно убить и без топора.
Отец достал папиросу, протянул портсигар бабушке. Смолили они беспардонно, Женя даже закашлялась. Разговор перешел на любимую тему, на театральные премьеры.
– Нет, ты должна это увидеть, Надя, в Еланской столько чувства, она посильнее Тарасовой.
Почему они судили‑рядили об артистах, хотя сами были совсем другой коленкор?
– Если ты так любишь театр, – говорила Женя потом, – люди вообще готовы в массовке играть, стал бы осветителем, бутафором…
– Зачем мне быть пятой спицей в колеснице? – отмахивался отец.
Пораненная рука заживала, шов сняли; куда медленнее затягивался душевный рубец.
– Давай отнесем котенка, – сказала бабушка ветреным сентябрьским днем и отвела глаза.
– Как отнесем? – не поняла Женя.
– От него запах, гадит по углам, в песок не ходит.
– Он еще маленький, приучится.
– Нет, я решила. Мы и так в тесноте живем, разве нет?
– Конечно, отнесем, – подтвердила мать.
– Но кто же его кормить будет? Заботиться? – протестовала Женя.
– Добрые люди найдутся.
Выходит, они злые. Но спорить было бесполезно, Надежда Николаевна засунула котенка в клеенчатую кошелку, и они с Женей вышли со двора как бы на прогулку. Маленький кот глухо мяукал в заточении. Прошли по переулку вдоль деревянных, полудеревенских домов; бабушка остановилась у одного, обнесенного не частоколом, как остальные, а свежепоставленным сплошняком, взяла орущего звереныша за шкирку и, привстав на цыпочки, кинула Безымянку через высокий забор. Как бумажный пакет с мусором.
– Не надо! – кричала Женя. – Возьми его обратно! Он говорит, что мы предатели – на своем языке.
– Что ты знаешь о предательстве, – пробормотала бабушка.
И постепенно кошачий ор превратился в жалкое мяуканье, похожее на плач ребенка, может, потому, что они все дальше уходили от запомнившегося Жене нового забора.
Первые дни Женя напряженно ждала, что котенок сиганет через калитку, вернется если не к ним, так жестоко бросившим его на произвол судьбы, то хотя бы в их двор, и тогда она подберет его и никому уже не отдаст. Но этого не случилось. Женя тайком выходила в переулок, потому что ей было строго запрещено покидать двор, подходила к белому тесу еще не покрашенного забора, но как позвать Безымянку? Только – кис‑кис, безответное кис‑кис.
– Ему там хорошо, – успокаивала Надежда Николаевна, – словно безымянная душа вознеслась на небо.
«Получается, если он не может попенять, пожаловаться: что ж вы меня бросили – можно с ним так поступить? И она ничего не переменит, ее саму кормят‑поят ни за что».
Теперь не с кем было перемолвиться словом, когда она оставалась одна. Не с радио же разговаривать? А из черной запыленной тарелки на стене, кроме бравых песен и бесконечной арии Снегурочки, звучали интересные передачи, рассказы про животных, о ручной рыси по кличке Мурзук, о тигренке Полосатике, его выкормили из соски, потому что у него погибла мама. Но больше всего ей нравилась сказка Чуковскго про отважного мальчика‑лилипута Бибигона; размахивая свой крошечной шпагой, он всегда бесстрашно бросался на врага, к тому же был веселым проказником.
