Город
Раскрыв первую из тайн Отто, я, конечно, не мог остановиться. В последующие дни только и делал, что выслеживал его. А в кают компании с дерзким любопытством вглядывался в круглое лицо, которое взрослым, наверное, казалось детским. Отто, оказывается, вел на корабле кипучую деятельность.
Сейчас все это кажется сном. Неужели корабль и правда был таким огромным? Неужели Отто и правда занимался там настолько странными вещами?
Мы (хотя Отто про это «мы» так и не узнает) спускались в сырые трюмы, где он звенел чем‑то и лязгал – вскрывал ящики? Мы спускались в черное, пламенное машинное отделение, где выл огонь в огромных печах, а Отто передал кому‑то бумаги, показавшиеся мне ярко‑красными. Мы часами бродили в темноте по кораблю: как‑то раз я заметил, что Отто составляет карту «Вагриуса».
Я следил за Отто и в день, когда разразилась буря. Днем это сложно назвать: еще за обедом в иллюминаторах было темно, и в эту темноту хлестала пена – по палубе перекатывались волны.
В кают‑компании все молчали и тревожно прислушивались к протяжным, трескучим скрипам, с которыми «Вагриус» вырывался из серых масс воды. Лица были скрыты в полутьме, и так все было безжизненно, что мне начало казаться, что «Вагриус» уже потонул – может быть, уже давно – и все мы здесь мертвы.
Желтые старики, брат и сестра, были еще страшнее обычного. Было темно, это точно. Но все же я отчетливо помню, что видел, как свет отблескивает на их тусклых, ровных, серых зубах, когда они улыбались и ели.
Я сбежал из кают‑компании как смог, только для вида расковырял ложкой рагу и сунул в карман пару ломтей хлеба с ломтем шпика между ними. Пока родители обедали, по метавшемуся под ногами коридору добежал до нашей каюты. Здесь я забрал пальто, припрятанные свечи, фонарик, нож, мелки, компас и «Калле Блюмквиста, сыщика». Все необходимое, чтобы скрыться и исчезнуть с пассажирской палубы до ужина. Или даже дольше.
Когда я уже уходил, меня поразило вдруг проявившееся сходство иллюминатора с огромным черным глазом, смотрящим мне в спину. За стеклом не было ничего, кроме бурлящей воды. Ни проблеска света.
Я хотел спуститься недалеко – на укромный мостик перед лесенкой, соединяющей кладовые камбуза с нижним коридором. Там, за пыльными ящиками, я часто пережидал волнения на море, вслушиваясь в грозные удары волн и листая любимые книги. Я же говорю, «Вагриус» казался и впрямь неплохим местом.
Но теперь все было иначе. Корабль ходил ходуном, меня бросало от стены к стене и, продолжая осторожно спускаться, я все чаще думал, не лучше ли было в этот раз остаться в каюте. Но вспоминал наш мертвенный обед и двигался дальше.
Чем ближе я был к мощному железному нутру «Вагриуса», к огромным механизмам, бросавшим его тело вперед, тем мне было спокойнее. И качка внизу всегда чувствовалась слабее, а буря и море казались дальше.
Мне даже удалось, спрятавшись на мостике, зачитаться. Я не замечал ни темноты, ни гремящих моторов, ни гула дрожащей от напряжения обшивки, за которой неслись бесконечные тонны воды. Солнечным беспечным летом я расследовал преступления в маленьком шведском городке. И только иногда, отведя уставшие глаза от строчек, оказывался внутри ржавого нутра огромного корабля, несущегося сквозь бурю. О чем, наверное, мог бы с упоением читать Калле Блюмквист.
Время подходило к ужину, когда я заметил где‑то далеко подо мной, на лестнице, свет. Лучи его метались из стороны в сторону, и он приближался.
Видеть меня человек с лампой не мог, но я все же затушил свечу и бесшумно рассовал по карманам все вещи, которые успел разложить вокруг.
Человеком с лампой оказался Отто. Он, верно, возвращался наверх к ужину. Я решил следовать за ним.
Мы вышли в коридор за камбузом, и только тут я заметил, что корабль погружен во тьму. Совсем. Ни одна из лампочек в коридоре не горела, а единственный источник света, лампа Олафа, быстро удалялась.
С разом похолодевшим сердцем я поспешил вслед за ним. В шторм освещение на «Вагриусе» часто ослабляли – вся энергия направлялась в машинное отделение, к винтам. Но никогда еще не выключали совсем.
До пассажирской палубы мы добирались в полной темноте, а темнота стонала и скрипела вокруг нас. Я уже почти верил, что мы с Олафом одни на корабле.
Но наверху у меня отлегло от сердца – впереди, на углу коридора, как и всегда, тускло светила красная лампочка. А как раз когда Олаф поравнялся с лампой, на него вдруг вылетел из‑за угла стюард с керосиновой лампой в руках, и я сразу понял, что самого страшного не произошло.
– Прошу прощенья, сэр. Ужин через 15 минут.
Немой покивал, а я восхитился, как это он от неожиданности не вскрикнул и не выдал себя. Здесь Отто свернул к кают‑компании, а я к нашей каюте. Я подсвечивал дорогу спичками, двигаясь в дрожащем свете и замирая в темноте.
Я распахнул дверь в нашу каюту – и спичка в моих руках погасла, и я оказался перед лицом такой непроницаемой черноты, что о ней больно было думать. Я отшатнулся, успел подумать «верно, старики уже на ужине», вытащил коробок из кармана… А из темноты раздался голос:
– Сынок, это ты?
Я вздрогнул, вгляделся – но чернота в комнате была по‑прежнему непроглядна. И голос, может, как раз из‑за этого, звучал как‑то странно.
– Сына, это ты? Ты что там стоишь? – второй голос из темноты, уже другой.
Я как будто очнулся, чиркнул спичкой – и она высветила желтоватые лица старичков, брата и сестры, мертвецов. Совсем рядом. Я должен бы был чувствовать их дыхание.
И я закричал, и я упал, и в лицо мне хлынула темная морская вода.
Я очнулся в каюте. Лежу в постели, голова перебинтована.
Мать болтает и хлопочет вокруг, а тень ее мечется по близким стенам. Я слежу за тревожно быстрой тенью и слушаю вполуха. Оказывается, я целую неделю был без сознания. Оказывается, уже послезавтра мы прибудем в Город. Путешествие заканчивается.
И пока я лежу, радостное, золотистое чувство пробуждения уходит. Я вспоминаю: черная каюта, голос…Та самая каюта, в которой я сейчас лежу, и от этого меня колет страхом. Темнота и голос, а потом… Потом в темноте появились лица.
Мать суется то с лекарствами, то с бульоном, всё переставляет что‑то, а тень её, как обезумевшая, всё быстрее прыгает со стены на стену. Вдруг вспомнилась прохладная ладонь на лбу, её дыхание, когда‑то исцелявшее самую страшную боль. Но теперь всё не так, и я вовсе не хочу, чтобы она прикасалась ко мне. Я не хочу даже, чтобы она ко мне поворачивалась. И рад, что она всё прячет лицо в тени и не смотрит мне в глаза.
Глава вторая
Интермедия первая