Империи песка
Время усилило в нем решимость сделать так, чтобы никто и никогда не явился и не забрал его собственность. Он не будет жить так, как отец, безуспешно гоняясь за жалкими суммами и целиком подчиняясь правилам, установленным другими. «Я не повторю жизнь отца, – твердил он себе. – Я стану влиятельным и богатым». Он повторял эти слова, садясь за стол, когда живот урчал от голода, а на тарелке лежала скудная еда. Он твердил их, ложась спать и просыпаясь по утрам, а также когда мать заставляла его садиться рядом и слушать ее плач. Мюрат ненавидел ее за эти сопливые хныканья и слабость. Ему было ненавистно сидеть с ней и делать вид, будто он утешает ее. Он смотрел в пространство, пока мать не выплакивала все слезы и не засыпала.
Я не повторю жизнь отца. Я стану отцовским хозяином.
Мюрат отличался холодным практицизмом и склонностью к тщательному планированию всего, что делал. Он искал способы осуществления своих замыслов. Возможности были ничтожно малы. В большинстве сфер французской жизни заслуги значили меньше, нежели происхождение, а поскольку он не родился аристократом, все его достижения должны быть обусловлены собственными усилиями. Коммерция представлялась ему занятием непрактичным. Он был вполне умен для такого рода деятельности, но не имел капитала и презирал постоянную борьбу за крохи в жалкой преисподней этого мира, находящейся между нищетой и успехом. Так жил его отец. Карьера военного, возможно, даст ему власть, но не богатство, да и власть будет ограниченной, ибо с его происхождением ему не пробиться в высшие чины. И потом, он не желал рисковать жизнью для достижения своих целей. Ремесла? И здесь его ждала жизнь впроголодь. Профессии были немногим лучше, да и обучение им стоило ощутимых денег. Он не имел таланта к искусствам – стезе, на которой опять‑таки не приобретешь ни денег, ни власти. В убогой комнатенке, где они теперь жили, и на фабрике, водя метлой, Мюрат продолжал ломать голову над своим будущем. Он не делал поспешных шагов и выжидал.
И однажды, когда ему было семнадцать, на него снизошло.
Это было сродни озарению.
Это называлось Церковью.
К ним заглянул в гости дядя. Он был человеком верующим, и мать Мюрата настояла, чтобы они вместе с дядей отправились к рождественской мессе. В церкви Мюрат не бывал с тех самых пор, как его крестили. Холодным, ветреным утром они пошли в собор Нотр‑Дам. Парижские улицы были заполнены народом, но еще больше народа собралось возле церкви, где в воздухе ощущались энергия и возбуждение. В храме яблоку негде было упасть. Мюрата и его родных грубо толкали и пихали. Пришлось удовлетвориться местом за колонной, близ заднего ограждения нефа. Мюрат ничего не видел. Тогда, держась за колонну, он забрался на перила ограждения и оттуда увидел такое, отчего его дух воспарил к великолепному сводчатому потолку.
Службу вел сам архиепископ Парижа. Он стоял в алтаре, перед главным престолом. Собор был настолько большим, что Мюрату казалось, будто алтарь находится на расстоянии мили. Туда были благоговейно повернуты головы всех прихожан. Даже издали Мюрат мог видеть пышные облачения с блестящими поясами и ощущать величие этого человека. Архиепископа с обеих сторон окружали священники и служители. Его голос звенел над толпой молящихся, которые пели гимны, склоняли головы и взирали на человека, стоящего выше всех, на человека, чьи распростертые объятия обещали славу каждому, кто примет его истину. Служба проходила на латыни, и Мюрат, непривычный к этому языку, не понимал слов. Но в этих словах, летящих над головами притихших прихожан, чувствовалось всемогущество, присущее Слову Божьему. Голос прелата ударял в роскошные колонны собора и эхом разносился по нишам. Солнце, светившее сквозь великолепные витражи, озаряло золотую митру на голове архиепископа и его бело‑пурпурные одеяния.
Мюрат смотрел на роскошные красные ковры у алтаря и драгоценные камни, сверкающие на стенках чаши, которую один из священников поднес к губам архиепископа. Мюрат смотрел на прихожан и видел, что даже бедняки в заплатанных лохмотьях опускали монеты на тарелки для пожертвований и эти тарелки были серебряными. Стоило архиепископу взмахнуть рукой, и толпа верующих послушно вставала. Люди пели, когда он пел, и молились, когда он молился. Все здесь было совершенным и божественным: архитектура собора, свет и пространство. Вся энергия, жизнь и поклонение устремлялись к архиепископу и алтарю позади него. Казалось, что каменные арки парят в вышине, а массивная, богато украшенная люстра свешивается прямо с небес. Пел хор, золотые колокола возвещали славу Божью и, по крайней мере для Мюрата, еще бо́льшую славу Его церкви и Его служителей.
В то рождественское утро Мюрат, быть может, впервые в жизни испытал что‑то близкое к глубокому чувству. От этого состояния на его лице появилась улыбка. Мать не видела лица сына, а то бы ужаснулась, ибо его улыбка была такой же, как у незнакомца, много лет назад явившегося к ним в дом, улыбка самодовольного превосходства и холодной уверенности. Мюрат нашел свой жизненный путь, дорогу к власти, доступную даже людям незнатного происхождения. Нашел широко открытую дверь. Со времен революции 1789 года Церковь страдала от жестокой нехватки священников. Сказывались те страшные дни, когда одних священников высылали, а оставшихся казнили. Спустя несколько десятков лет Церковь все еще не могла оправиться от нанесенного удара. Вакансии открывали возможности, а низкий уровень соперничества сулил больше преимуществ. Мюрат наконец понял, куда направит свои стопы, и его решение не имело ничего общего с желанием служить Богу.
На восемнадцатом году жизни он поступил в семинарию Сен‑Мишель. Семинарская жизнь его не тяготила, он быстро приспособился к ее требованиям и стал усердно изучать ее условия и правила. Он прекрасно понимал, что нужно, чтобы стать священником. Он хладнокровно просчитал все ожидания церковной иерархии и самих прихожан и всячески старался каждым своим словом и действием производить надлежащее впечатление. Религиозные мысли редко посещали его ум, а когда такое случалось, в них было лишь механическое заучивание и ни капли убежденности. В Бога он вообще не верил, а когда молился, то просто заполнял пустоту такими же пустыми словами. Мюрат не ждал, что Бог ответит на его молитвы. Бог и не отвечал. Он никогда не искал Бога в том, что его окружало, не вопрошал, есть ли тут Бог. Мюрату это не было важно. Сан священника являлся для него разновидностью торговли, но не товарами, а человеческими душами. Веры в основополагающий принцип Бога ему требовалось не больше, чем биржевому торговцу – веры в основополагающий принцип фондовой биржи. Главное – убедиться, работает ли это. Если другие верили, он даровал им их веру. Если сам он не верил, но соблюдал все внешние условия, кто посмеет строго его судить? Он был умным хамелеоном, не испытывавшим неудобств морального свойства.
Исповедальня – вот где его талант приспосабливаться достиг наибольшей высоты. Там он симулировал душевные муки и призывал к самым жестоким проявлениям раскаяния. Там он признавался в проступках, зная, что о них необходимо услышать его исповеднику по другую сторону ширмы. Мюрат признавал за собой некоторые грехи, а в тех случаях, когда грехи казались ему незначительными, он намеренно их преувеличивал и приукрашивал. Он стремился к реалистичному балансу. Признавался в жадности, но утаивал амбициозность. Говорил о пустоте внутри, умалчивая об отсутствии веры. Каялся, что гневается на человека, ставшего причиной самоубийства его отца, однако молчал о зависти, испытываемой к тому человеку. Он говорил все, что ожидали услышать от кающегося грешника его возраста, и знал, где остановиться. Одно дело – определенная доля откровенности в служении своим целям, и совсем другое – откровенность в служении правде без прикрас. Тут он не хотел заходить далеко. Он не рассказывал о женщинах, утехами которых продолжал пользоваться за пределами семинарии. И уж тем более он молчал об одном мужчине. Каждый понедельник после вечерней молитвы, когда семинария затихала и укладывалась спать, в комнатенку Мюрата тихо проскальзывал священник и оставался там до рассвета. Подобные признания были бы чрезмерными для исповедника за ширмой, и Мюрат держал их при себе.