LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Натюрморт с селедкой и без

Вот раз приезжает муж, мы вместе укладываем детей, сидим на кухне, курим. Я читаю, что написала, пока его не было:

 

Орудуя глагольной рифмой,

Я воздвигаю этот храм

Для нужд своей любви. На суд

Архивысокие арбитры,

Являя плеши, не придут.

Дырявый купол, стены косы,

Но очень уж бедняжка просит

Построить хоть какой‑нибудь.

Любовь моя устала очень

И хочет спать, и хочет есть.

И очень хочет, между прочим,

Мои стихи тебе прочесть.

 

И так далее. Муж слушает, спать не спит, даже есть не просит. Что‑то хвалит, на что‑то тактично морщится.

Заплакал малыш. Я иду, перепеленываю, поправляю одеяло старшему, возвращаюсь на кухню. Прикуриваю сигарету от газовой плиты и бормочу бездумно:

 

Перестроятся ряды конвоя

И начнется всадников разъезд…

 

Мужа подбрасывает на табуретке. Физически. Он приземляется, приходит в себя и спрашивает:

– Это твое? Это ты… ты это написала?!

– Нет, дорогой. Это как раз не я.

Ну не слышал он этих стихов Пастернака до сих пор. Читать читал, а на слух – никогда, поэтому не узнал.

В тот вечер я осознала физическую силу поэзии: как две строки могут подбросить человека в воздух – и бережно опустить на табурет. Я поняла, что мне так не написать ни‑ког‑да.

С того вечера я перестала писать стихи. Совсем перестала. Как отрезало.

А до прозы я тогда еще не доросла.

 

Мессендорф

 

Черная буханка ночи над горизонтом, тяжелая и плотная, как бородинский хлеб. Рыжая арнаутка луны, невесомые плетенки облаков. Сколько хлеба можно купить на пенсию? Здешнего американского, легкого, как поролон – пакетов четыреста. Настоящего, из русской пекарни – буханок двести. Переслать бы их в Донецк на шестьдесят с лишним лет назад, когда были война и голод, вот мама была бы счастлива. Так нет же, не перешлешь.

В Донецк он летает весной, в свой день рождения. Съездит в Макеевку, сводит бывших сотрудников в ресторан, раздаст друзьям сувениры, внукам – игрушки, детям и бывшим женам – деньги. Сходит на кладбище, посидит на лавочке у отца с матерью, покрасит серебрянкой ограду.

Вечерний бриз приносит с океана запах тмина. Да, так и должен пахнуть бородинский. Толя дышит глубоко, чтобы выветрить запах вина. На брайтонской набережной кафе работают допоздна, здесь всегда можно выпить у стойки. Водку он пьет редко, хватает стакана красного полусладкого вечером. Иногда жена сама наливает, а иногда пугается, что он сопьется, и начинает таскать его по врачам, по гипнотизерам‑шарлатанам. Эх, Оля‑Олечка, не жила ты в шахтерском городе, не видала, как люди спиваются. Стакан красного – это так, для настроения.

Толя достает аптечную баночку, отковыривает крышку, высыпает на ладонь немного черного чаю. Ветер сметает чаинки на доски набережной. Ничего, в баночке есть еще. Пожевать чайных листьев, они убивают запах вина – и домой, там Оля ждет, не ложится. Зайти еще только купить цветов – за углом круглосуточный магазин.

В первые месяцы в Америке искал любые подработки, посуду в ресторанах мыл по ночам, а жена у него без цветов не сидела. Мать, помнится, срезанных цветов не любила, называла зряшной тратой, говорила: «Без брюк, но с тросточкой в руке». И еще говорила: «Так они и жили, дом продали, а ворота купили». У нее на каждый случай находилась поговорка, но чаще всего она говорила: «Все ничего, лишь бы не было войны».

 

* * *

 

Сорок третий год, двухэтажные бараки на окраине Сталино – так тогда звался Донецк. Керосинная лавка, немецкие мотоциклисты. За железной дорогой базар, оттуда Толя с мамой приносят хлеб, картошку, изредка шматочек сала или пол‑литра молока на дне бидона.

В первое время как немцы заняли город, денег на базаре не брали, продукты меняли только на вещи. Потом стали принимать советские купюры и мелочь. В сорок втором немцы напечатали карбованцев, но мелкие деньги ходили прежние: монеты с советским серпом и молотом, желтые рубли, зеленые трехрублевки. Больше всего Толе нравились трешки: на них нарисованы красноармейцы с винтовками и в касках. Мама всегда давала ему полюбоваться, когда попадались трешки.

– Это они нас освобождать идут, – бормотал Толя, разглаживая купюру на колене. – К нам они идут, все вместе, много их: раз‑два, раз‑два… и папа с ними!

Отец воевал на фронте, писем от него не было – да какие письма, оккупация же. Но мама все равно заглядывала в почтовый ящик и закрывала жестяную крышку осторожно, будто боясь потревожить зародыш будущего письма, незаметно зреющий в темноте у ящика внутри.

Ребята во дворе говорили: наши уже освободили Краснодар и Харьков. К середине марта земля посредине двора тоже освободилась, не от немцев, так от снега, и просохла немного, стало можно играть в расшибалочку. Шла первая в этом году игра. Толя пробегал мимо: мама послала на соседнюю улицу отдать долг, полтора рубля мелочью в завязанном на двойной узел носовом платке. Остановился посмотреть, и сам не понял, как развязал зубами платок и поставил на кон все деньги. Риск был невелик, Толя бросал биту не хуже старших, хотя ему только что исполнилось семь. Но в тот раз не повезло: пришлый Рожа из бандитского двора с первого броска попал в казенку, сгреб выигрыш и повернулся уходить. Ребята его не пускали, кричали, что так не делают, пусть играет дальше! Рожа всех растолкал и ушел в свой двор. Туда соваться не стали, пошумели и принялись гонять в казаки‑разбойники.

Толя с ними не играл. Домой тоже не шел, бродил по улицам, вглядывался в замусоренную землю – если хорошо искать, можно найти оброненные кем‑то деньги. Даже помолился на всякий случай:

– Господи, если ты есть, пожалуйста, помоги мне найти полтора рубля!

TOC