Не воротишься
Александра Федоровна слышит, как другие, более тихие, неразборчивые голоса поддакивают ей, да, страшное дело, вон какие зимы пошли, по полгода. Да еще и эта ходит, тьфу, кто черта помянет…
– А я не боюсь называть вещи своими именами! Нет, не спорьте, Анна Леонидовна.
«Понятно, и завуч с ними заодно, ехидна», – думает Александра Федоровна. А она ведь ее младшей поступить помогла.
– Лучше почитайте прессу, западную. – Анна Леонидовна издает возмущенный всхлип, но на нее никто не обращает внимания. – Я вот читаю. У них, в Штатах, чупакабра. Хищник такой, новый.
А у нас, эта, как вы ее называете, Кособочка. Про Федотыча слышали?
Александра Федоровна делано кашляет, топчется перед дверью и заходит, будто бы не ей косточки сейчас всласть перемыли. Они тотчас оборачиваются, улыбаются накрашенными губами, все четверо, даже Маша, новенькая учительница ИЗО, выпустилась три года назад, троечница, но накалякать под Репина умеет. И наперебой, с деланым же ужасом рассказывают про несчастного сторожа Федотыча – не старый был мужик, жалко. Почерк тот же, голову отвинтили, руки сломаны в трех местах, ноги – коленками назад вывернуты.
Ириша наконец уходит споласкивать тряпку, Машу призывают налить Александре Федоровне чаю, усаживают, хлопочут. Заварка крепкая, почти черная, видно, давно сидят тут, всю большую перемену. Александра Федоровна отхлебывает горькую жижу и хочет спросить, а что же, кумушки, не хотите рассказать, куда ускакала моя дочь? Раз и в школе теперь за спиной слышен злой шепоток: «Вокзал подожгла, антиобщественница». А хотите, я сама расскажу, что поджог якобы со стороны кассы, точно не проводка, так как щиток и вовсе не работал в ту ночь, поломка была на линии. И кто ж еще, как не Тата, мог его устроить? Она ведь кассу закрывает, последняя уходит. А как поняла, что натворила, слиняла! Так выходит? Лучше в лицо швырните, по‑свойски, зато честно. Как Нюра, двадцать лет уже соседка, забор в забор. Нюра, беззастенчиво выгуливающая своих коз под ее окнами. Чуть не плюется, когда видит Александру Федоровну, шипит: «Твоей, значит, можно нашенскую собственность сжигать, а мне твою капусту беречь надо? Дудки, а коли не нравится, иди жаловаться в сельсовет. Но ты не пойдешь, так ведь, Алесанна Федорна? Никто тебя теперь слушать не станет. Все знают, что Татьяна твоя курила на задворках, а тут, видать, совсем обнаглела, смолила прямо у кассового аппарата, да и уснула. И ладно бы сама сгорела, так нет, сама – тю‑тю, улетела пташка. А весь новехонький вокзал дотла. Будто его и не было», – заключила Нюра и даже калитку за собой не затворила, пошла прочь со двора, качая толстым задом. И козы медленно, нехотя, побрели с капустных грядок за ней.
Александра Федоровна давно унюхала от дочери запах табака. Раз за разом находила мятые сигареты в ее кошельке. В потайном кармашке сумочки. В корешках ее странных, явно не из поселковой библиотеки, книг. Но молчала. Оставляла за ней эту тайну, может, потому что других у нее не было. А может, потому что, представляя, как Тата прячется под козырьком служебного входа, думала об ее отце. Как он стоял, облокотившись на огромное, пахнущее резиной и солнцем колесо «сороковки», и смотрел вбок, сурово так, исподлобья, а потом вдруг вспоминал про нее, оборачивался и заливался густым грудным смехом. Только когда Александра Федоровна обтянула незаметный еще в складках платья живот, он не рассмеялся. Брови его так и остались сомкнуты над переносицей. Брошенная сигарета подожгла скошенную траву, и тонкая змейка дыма заструилась между ними. Они принялись топтать траву, одновременно, как по указке. И это было последнее, что они делали вместе.
* * *
Черное, мертвое звало и звало Александру Федоровну. Шаркало за ней до самой кромки леса.
И когда она перебралась через рельсы и обернулась на него с другой стороны железной дороги, оно тянуло руки и ныло Татиным голосом. Александра Федоровна побежала к храму, упала у калитки на колени и разрыдалась.
«Дин‑дон, дин‑дон, дили‑дили‑дон», – от колокольного перезвона у нее вибрирует все внутри. Мимо проходят люди. Спешат на вечернюю службу. Ноги в черной грязи по колено. Белые платки. Край шерстяной шали прилетает Александре Федоровне по лицу. Но никто не обращает внимания – очередная оборванка клянчит копеечку. Александра Федоровна поднимает глаза на фигуру в шали. Сальная гулька волос, золотые серьги в ушах. Юбка в пол, оборки метутся по снегу. Рядом, как цыплята, топчутся оборвыши лет пяти. Через пару лет приведут их к ней в класс. И прикажут – учи, а они будут только лялякать на своем. Александра Федоровна скрипит зубами и через силу поднимается на ноги. Оборачивается на золотой крест, осеняет себя знамением. И, дрожа от холода, уходит в сумерки.
* * *
Входная дверь всхлипывает и пропускает ее в холодные сени. «Бог убережет», – говорила она Тате. Под замком тайное надо держать да ценное. А Тата хоть на ночь просила на щеколду запираться.
– Ценное Бог и забрал, а чем пренебрег, – Александра Федоровна отирает галоши от мартовской грязи и посмеивается, – то я сама распродам, по копеечке да по копеечке.
Половицы поскрипывают, пока она выуживает из‑под лавки тапочки и натягивает их на припухшие ноги. Идет мимо опустевшей этажерки. Книги и те распродать пришлось. Какие в библиотеку приняли, а какие по соседям раздала.
Комнату заливает теплый закатный свет. На полочках, где когда‑то стояла ее коллекция фарфоровых птичек – ласточек с сизыми крыльями, голубков с золочеными клювиками, расправившими крылья стрижами, сидящими на зеленых толстых ветках, – теперь ничего не осталось, только фотографии. И стопка красных выпускных альбомов – лица, лица, лица, юные, распахнутые, лица ее учеников. Каждого помнит – по имени, по среднему баллу, по характеристике. Анечка Зубарева, 4.2, хорошая девчонка, жаль, лодырничала весь десятый класс, пошла в продавщицы. Андрей Волох, 3.8, ветер в лопоухой голове, ну и ладно, зато в жизни устроился, видела его тут на станции, курил с мостков машинистских. Закричал, замахал ручищами своими: «Ба, Александра Федоровна, а я женился, двойня у нас, мальчики, дай бог здоровья, еще к вам в класс попадут!» Александра Федоровна вздрогнула, представив сразу двух громких Волохов, скачущих между партами. Махнула ему, улыбнулась через силу и поспешила запрыгнуть в первый вагон.
Александра Федоровна обводит взглядом альбомы с чужими детьми. Навечно маленькими на мелованных страницах. А теперь уже взрослых. Заматеревших. Расплодившихся. Смаргивает слезы и утыкается в черно‑белое фото. Из тонкой рамки на нее внимательно смотрит Тата. У Таты взбитый модный боб и завитая челка. Александра Федоровна прикрывает глаза, и ей чудится запах паленых волос, доносящийся из Татиной спальни. В голове гудит, и она бредет, опираясь об стену, на кухню, забивается в теплый угол у батареи. Здесь Тата любила сидеть. Сначала на детском высоком стульчике. Размазывала творог по оконному стеклу. Потом на подоконнике, оперев подбородок на острое, подтянутое к груди колено. «Придатки застудишь», – говорила ей Александра Федоровна. И Тата вздыхала и сползала на табурет.
Александра Федоровна отрывается от батареи. Складывает в котомку икону Богоматери, свечу, бурую, восковую, пахнущую летним, заросшим школьным двором, и кажется ей, что свеча плавится в руках. Александра Федоровна смотрит на пустой, разграбленный красный угол. Кисти на рушнике чуть подрагивают.
– Надо форточку прикрыть, – напоминает себе Александра Федоровна.
* * *