Невостребованная любовь. Детство
Мария почувствовала, что ей плохо, боясь припадка, поспешила домой. Вслед ей донеслось:
– Ишь, правда глаза колет – побежала! Беги, беги. От себя не убежишь!
Мария никогда не увиливала от работы, делала всё хорошо и быстро, была приветлива и добра со всеми, всегда помогала другим, поддерживала в трудную минуту добрым словом. Теперь, когда ей так нужна была поддержка людей, люди почему‑то озлобились на неё: «Что они там о сестре говорили? Что она могла сказать такого плохого обо мне? Просто этого плохого нет, просто сказать нечего. Люди просто что‑то спутали, ошиблись. Ничего, разберутся, всё‑таки в деревне живём. Не могут же они не знать правды, потом самим будет стыдно за свою злобу».
К матери с отцом за поддержкой она не могла пойти, сколько раз они ей говорили: «Не спеши ты за Егора выходить, аль не видишь, какой он дерзкий, нахлебаешься ты с ним проблем, намотаешь соплей‑то на кулак». А про Ильдара вообще слышать ничего не хотели: «Слыхано ли дело, чтоб русская дочка казака за татарина пошла да ещё за пришлого?» Сама не послушалась, чего теперь ходить жаловаться? Видно, правы были…
Не знала тогда Мария, что будь ты хоть семи пядей во лбу, если идёт параллельно с твоей судьбой сатана, который мажет на тебя свой грех и свою грязь, никогда и никто не поверит в твоё честное имя, даже те, кто тебя хорошо знает. Ибо сатана, на то и сатана, что умеет манипулировать людьми. Не разглядела она в своей сестре сатану. Ещё несколько дней ходила Мария на работу. Осознание своей чистоты и невиновности помогали ей переносить предательство её мужа, насмешки и упрёки женщин. Но она хорошо понимала, что не может контролировать свои приступы, что рано или поздно приступ случится на работе и тогда огласки о её болезни не избежать.
В школе шустрый одноклассник подбежал к парте Нади, выплеснул ей на тетрадь чернила из её чернильницы:
– Вот, так‑то оно справедливей будет! А то сидит тут, из себя чистенькую корчит! Твоему татарчёнку сегодня морду намылили!
Чернила и тетради были большим дефицитом. Детям выдавали старые, не ведомо чьи тетради, писали между уже кем‑то написанных строк. Тетради берегли и экономили. Но девочку больше задело то, что он сказал о брате. Надя не умела постоять за себя, но давать брата в обиду она не собиралась. Не думая, она как кошка вцепилась когтями мальчику в щёки. Он отодрал её руки, на щеках остались глубокие царапины, на месте которых показалась кровь. Хулиган превосходил её силой, но не ловкостью, Надя извернулась и зубами впилась ему в руку. Мальчик взвыл:
– Дура, бешенная! Такая же бешенная, как твоя мать!
Надя застыла: «Откуда он знает? Она же никому ничего не говорила».
Дома Мария увидела синяк под глазом сына и растрёпанные волосы дочери, взглянула в глаза своих детей и поняла: детей травят так же, как её из‑за грязной молвы. Что же будет с ними, если люди узнают о её болезни? Тогда на всю оставшуюся жизнь её дети будут изгоями в собственном селе. Отчаянные, греховные мысли поселились в её голове: «Отцов нет, да ещё и без матери останутся… А может, оно и лучше? Сдадут в детдом, а там кормят, по крайней мере, живы останутся, а так скоро вместе со мной от голода помрут». Дети боялись прокараулить приступ у матери, не оставляли её одну дома, если она шла куда‑нибудь, тихонько тайком шли следом, неся с собой ложку. Они уже не раз помогли матери пережить приступы, очень переживали и боялись того, что приступ может случиться на работе. По ночам дети спали по очереди, дежурили у постели спящей матери, размазывая слёзы по щекам.
Серое зимнее утро лениво заглянуло в окно. Надя прислонилась лбом к холодному стеклу, задумалась. Ещё нет шести часов утра. С первыми лучами солнца всё оживёт, заиграет блеском снег, а сейчас морозно и тихо. В избе пахнет сыростью. Надя стоит на голом полу босиком, русые кудрявые волосы заплетены в косу. Вдруг девочка испуганно отпрянула от окна, прислонилась спиной к стене, чтобы с улицы её не было видно. Прижала руки к груди, глубоко вздохнула, стараясь подавить волнения и успокоить сильно бьющееся сердце.
– Значит, это правда!
К окну, крадучись вдоль стены, незаметно подошла старушка, заглянула в окно и стала что‑то рассматривать в темной избе и прислушиваться. Как‑то среди ночи почудилось девочке, что кто‑то ходит вокруг их избы. Лёжа на печи, девочка стала всматриваться в мутное, ничем не завешенное, окно. В ночном окне она рассмотрела бледно‑серый силуэт человека. Жутко и страшно было слезть с печи и подойти к окну. Она боялась пошевелиться, всю её сковал суеверный, мистический страх. Она боялась сказать матери, опасаясь, как бы это не вызвало у неё новый приступ. На этот раз в ночной темноте показалось ей, что ходит бабка Нюра – её бабушка, мать её матери. Но это предположение было столь нелепо, что она сама не поверила в него. Спросить у бабки об этом тоже побоялась: вдруг она ошиблась, а ходит кто‑то другой. Но кто – этот другой? Может, страшный лихой человек? Что у него на уме? А может, просто показалось или, того проще, приснилось…
– Нет. Тогда я не ошиблась! – подумала девочка.
Теперь Надя была уверена, что тогда не показалось. Это действительно её бабушка. Зачем среди ночи она поднимается с постели и идёт к их дому? Что её гонит? Приходит ночью, а в избу не заходит. Зачем часами, прячась, ходит вокруг избы и заглядывает в окно, прислушивается? Это было очень странно, ведь днём бабушка заходит к ним домой без стука и спроса. Зачем теперь, как вор, крадётся? Не поняла девочка, что гнало бабу Нюру материнское сердце, чуяло оно беду. Вот и бродила престарелая мать по ночам, заглядывая в окно своей дочери, в надежде успеть, отвести беду руками. Мать боялась ночей, а беда пришла средь белого дня…
На печи зашевелилась Мария:
– Надя, вставай, проспишь. Не успеешь истопить печь, да сварить. Надо будет идти к деду с бабкой.
У родителей отелилась корова – это была хорошая новость для Марии и её детей. Появилась надежда на то, что возможно они доживут до весны, а там зелёная трава пойдёт…
Надя, по просьбе бабушки, пошла к Сорокиным В полу‑сумрачной избе лежал на лавке около стола старый дедушка. У печи на голбце сидели те самые две девушки, что летом так любили купаться. Рослый парень сидел за столом и ел печёнки из мороженой картошки с травой. Старик приподнялся и потянулся рукой за печёнкой. Парень взревел:
– Тятька, Сорока, не тронь мою печёнку! – замахнулся кулаком на старика. Старик обмяк и вытянулся вдоль лавки.
Придя обратно домой к деду, Надя рассказала бабушке о том, что видела. Бабушка развела руками:
– Вот такие они Сорокины, каждый сам за себя, кто добыл еду – тот её и ест, – подумала‑подумала и сказала. – Ты сходи ещё раз, отнеси простокишу старику.
Надя взяла кринку с простоквашей и пошла обратно к Сорокиным. Никто из детей старика не перечил и не мешал Наде отдать простоквашу именно их старому отцу. Вели себя так, как будто, это был закон: ты добыл еду – она твоя, и никто не имеет права претендовать на неё. Старик полулёжа, дрожащими руками взял кринку и стал пить простоквашу, торопливо глотая и глотая её. Почти всё выпил и вдруг выронил кринку. Кринка грохнулась на пол, простокваша белым полотном разлилась по полу. Старик вновь вытянулся вдоль лавки и затих. Взрослые дети старика молча наблюдали за тем, как умирал их отец…
Надя выскочила из избы Сорокиных и кинулась бежать к бабке. Дрожа от увиденного и от осознания, что она, хоть и не по её вине, но причастна к смерти старика. Девочка никак не могла успокоиться. Бабка долго сокрушалась:
– Вот я дура! Вот дура старая! Что наделала? Как будто впервые еду даю оголодавшему. Знала ведь, что таким надо по чуть‑чуть еду давать. Я ж думала: они все по стакану выпьют, и старику всего стакан достанется…
Этот случай подвигнул управляющего действовать. Ночью он пришёл в свинарник, открыл дверь, зашёл внутрь, сел на кормушку: