Поймать тишину
Первый день – понятно: встреча, грех не выпить. На второй – ясное дело: ближе к полудню подтянулись похмеляться родной брат Митька, шурин Григорий. Долго сидели. Выпили по одной, по второй, по третьей, после считать перестали. На разговоры пробило, стали языками богатеть, не забывая при этом наполнять стаканы. В итоге – перехмелились!
Митька хоть и крепкий насчёт самогону, но домой пошёл неуверенно, сильно заплетая ногами, несмело опираясь о плечо супруги. А маленького, щупленького Григория Марьянка – Петькина сестра – почти на себе поволокла до родной хаты; еле шевелился раб Божий!
На третий день, пока Пётр Тимофеич соизволили открыть ясные очи, у Сашка уже собрались приятели. На кухне, под лёгкую музыку, потрошили они большого копчёного леща, запивая его пивом из запотевших бутылок. Поднявшийся с постели Суконников‑старший, едва накинув верхнюю одежду, забрёл на кухню. Словно путник, преодолевший десятки километров по пустыне без воды, жалобно взглянул Пётр Тимофеич на молодёжь. Ребята откликнулись правильно. Через время все поняли, что пивом душу не обманешь. Так вот просто и бесшабашно канул в небытие ещё один день нового 2007 года.
Третьего января, утром, Елизавета, схмурив тёмные брови, уперев левую руку в бок, решительно вошла в спальную к мужу. Петро не спал, неподвижно лежал на спине, боясь открывать глаза.
– Петь, может, хватит над нами с Оксанкой издеваться? Кормить‑то ещё кое‑как справляемся, а навозу скопилося – немерено. Подымай Сашка и вертайтесь на землю, хватит в облаках витать! – При последних словах Елизаветин дружелюбный было тон заметно посуровел.
Петро едва шевельнулся. За годы супружеской жизни давно научился определять по голосу настроение жены. Понял, что сейчас она не шутит.
Довольно робко приоткрыл Пётр Тимофеич опухшие глаза. Нет, жены совсем не боялся. Ему было больно и стыдно. Стыдно перед всем белым светом, в первую очередь перед самим собой за то, что он – здоровый мужик, хозяин – провалялся в постели целых три дня! Целых три дня вычеркнул собственной рукой из своей и без того горемычной жизни. И теперь ему – Петьке – нужно было напрячься вдвойне. Во‑первых, чтобы подняться, во‑вторых, чтобы самоотверженным, ратным трудом отстоять перед самим собой своё же честное имя. Но тут вовремя вспомнился повод, из‑за которого, в принципе, и произошло резкое падение его репутации. Это в значительной степени снижало, умаляло часть вины. По крайней мере, Петро сам так посчитал и, усаживаясь на кровати, ответил терпеливо дожидающейся «результатов» Елизавете:
– Всё‑всё, не ругайся. Отдыхайте с Оксанкой. Мы нынче с сыном горы своротим.
– Ну да, – глядя на мужа, с лёгкой иронией в голосе сказала отходчивая супруга. Она‑то знала, как сильно болеет Петро с похмелья. И ещё знала, что целых три дня он себе никогда не позволял. – Поглядим, чего вы нателите.
С последними словами отправилась она на кухню стряпать завтрак. А Петро, подбадривая сам себя, трясущимися, непослушными руками уже застёгивал рубаху.
С наступлением нового года погода стала меняться. Третье утро подряд было морозно. К тому же сегодня полетели с неба крупные пушистые хлопья снега. При полном безветрии кружили они в мутных облаках и, казалось, совсем не спешили опускаться на землю. Снегопад то усиливался, а то вдруг совершенно прекращался. Изредка, будто совсем уж закружившись и отстав от своих, одиноко падали с небес лапатые снежинки.
После чашки горячего кофе Петро Тимофеич Суконников, виновато пряча взгляд, велел жене будить сына, а сам, накинув телогреечку и шапку‑ушанку, несмело вышел на крыльцо. От чистого воздуха слегка закружилась голова. Он стоял, внимательно разглядывая едва прикрытую снегом землю, синюшное на горизонте небо и тёмные, спящие в безветрии сады.
Идти к сараям не хотелось совершенно. Нет, не оттого, что дрожал измученный похмельем организм, конечно же, не оттого. Причина нежелания заключалась в другом. Чувствовал Петро Тимофеич, что всё, что делает, чем живёт и дышит, – никому, кроме него, не нужно. Абсолютно никому! Который год подряд наезжали к нему осенью развесёлые ребятки‑спекулянты и за бесценок скупали лоснящихся толстых свиней и справных, выгулянных на воле бычков. Забивали скот, шутили, смеялись, перебрасывались фразами на непонятном Петьке языке. (Может, его же и материли.) А он стоял и смотрел, молча смотрел. И никакая на земле сила не могла заставить его – настоящего хозяина, работягу – думать о том, что эти весёлые ребята вовсе не спекулянты, а самые что ни на есть порядочные господа частные предприниматели. Ибо знал он, что выращенный в тяжелейших муках скот уже дня через два продадут то ли в столице, то ли ещё в каком крупном городе. Продадут втридорога! Знал он и то, что эти весёлые ребята за два дня положат в карманы своих брюк столько денег, сколько он – Петро Тимофеич Суконников – и в руках‑то никогда не держал. И всё за его, в мытарствах и страданиях выращенную скотину! Останется ему с неё только‑только на пропитание и одежонку сносную да крутые горки свежего навоза. И то ладно. А где его взять?
Вот она, воля вольная! Всё на свете знал Петька, а чего не знал, так чувствовал крестьянским нутром своим. И всё‑таки скот отдавал.
Отдавал за бесценок. Потому что жить ему нужно было как‑то, дочь учить надо, потому что сын взрослеет, да и вообще, по той веской причине, что не нужен больше никому Петькин скот, никому, кроме порядочных господ частных предпринимателей.
Навсегда засело у Петьки в мозгу, как приехала из Москвы дочка Варвары Полощухи, рассказывала на широкой сельской лавочке односельчанам о жизни столичной. Сказала она тогда, что, дескать, поругивается народец в Первопрестольной – недоволен ценами на рынках. Обижается на крестьян, будто это они дерут три шкуры с горожан за свою продукцию. Повздыхали удивлённые краюхинцы, поулыбались: «Да кабы мы по таким ценам, как в городе, скотину сбывали, давно бы уже на вертолётах летали, а не пеши ходили по пустующей на глазах деревне!»
«Вот она, воля вольная! – вздохнул про себя Петро Тимофеич. – А не хочется – не ходи ты на те базы! Эх, да как же не пойти?! Ведь и того заработать больше негде…»
В который раз подводя столь неутешительный итог крестьянским простецким мыслям, вдохнул Петро Суконников чистого воздуха на полную грудь и, несмело спустившись с крылечка, пошагал на хоздвор. С каждым шагом поступь его становилась всё решительнее и решительнее, словно была это поступь человека, несущего своё, больше уже не нужное тело на амбразуру вражеского дзота.
В хозяйственном дворе царил полнейший беспорядок. Всюду чувствовалась женская рука. Петро одни вилы искал минут двадцать. Уже хотел идти за спросом к супруге, но наконец‑то попались они ему на глаза – в самой глубине двора, за дровяником.
– Да разве ж тут им место?! – раздражённо бурчал под нос разгневанный хозяин, поднимая инструмент и направляясь к сеннику. – Чего с них взять, с баб? Только волосы длинные. Раз управится – ищи свищи после неё. Хоть говори, хоть не говори!..
Завидев хозяина, нетерпеливо, протяжно замычали коровы. Уставившись огромными глазами на то, как он дёргает зелёное душистое сено, призывно тянули через изгородь база свои лохматые, с влажными носами морды. Разбуженные, завторили им бычки. В дальнем хлеву, истошно завизжав, подхватили эстафету свиньи. Закудахтали, пытаясь обратить на себя внимание, куры. И словно первая скрипка в этом грянувшем оркестре голосов животных и птиц, громко и жалобно заблеяла в овчарне высокая, на тонких ногах, рыжая овца.