Разрыв-трава. Не поле перейти
– Мать заворчит.
– Пускай, что ей остается делать… На батю моего всю жизнь ворчала. У меня батя был удалой, дерзкий, нежадный. Завелись какие деньги – всех угощает, всем что‑нибудь дарит. Последний его подарок мне – эти вот сережки.
Подоив коров, Устя долго сидела на ступеньках крыльца, тихо пела грустные песни семейщины. Голос ее сливался с посвистом ночных птиц:
Отец мой был природный пахарь, А я работал вместе с ним. На нас напали злые люди, Все погромили и сожгли.
Зевая, на крыльцо вышла Хавронья.
– Спать пора, – сказала она.
Устя ушла. Корнюха вдруг вспомнил: сегодня Настя ждет его возле речки в кустах. Сговорились встретиться… Но теперь уже поздно ехать. И что‑то не хочется. Устал, видно… Потянулся до хруста в костях, пошел в зимовье. Засыпая, он думал не о Насте, а о том, что завтра снова надо идти в лес.
XV
Для Максима и Татьянки две недели сенокоса были как праздник. На заимку приехал Лучка со своей Еленкой. Вставали чуть свет, наскоро завтракали и шли на покос. Высокая ветлюга с рыжеватыми верхушками гнулась под тяжестью росы, срезанная косой, ложилась в ровные высокие гряды. Первым начинал прокос Лучка. Сначала он коротко, как бы неуверенно, взмахивал косой, но постепенно свободнее становился размах, и вот уже, чуть сгибаясь, широко расставив ноги, он идет легко и играючи. За ним поспешает Еленка, потом – Татьянка. Заканчивает ряд Максим. Все четыре косы разом взлетают над травой, вспыхнув на солнце, разом опускаются. И шипящий звук сливается в один: вжик, вжик.
Когда солнце выпивало росу и трава становилась черствой, косьбу бросали, начинали сушить скошенное сено. Опять шли друг за другом, переворачивая граблями пахнущие диким медом ряды.
Обедали прямо на покосе, спрятавшись в тень от зарода. Еленка первые дни вроде все больше помалкивала. Но понемножку втянулась в общие разговоры и шутки, насмешки Максима стала сносить без обиды. Правда, Макся ее не очень задевал. Лучка предупредил его чуть ли не в первый день: «Потише с ней, тяжелая она». Лучка присматривал, чтобы она сильно не нажимала на работу. Первенец у них умер на третий день жизни, и он боялся, кабы опять не повторилось такое. А Еленка себя не берегла, работала наравне со всеми и, когда Лучка начинал ей что‑нибудь говорить, отмахивалась, слушать не хотела. Но за все время, пока они жили на заимке, ни разу не ругались, не спорили. А до этого Лучка жаловался: не только с тестем и тещей, но и с Еленкой у него нелады.
В последний день работу закончили перед обедом. Лучка зарезал барана, наварили мяса целый котел. Сели за стол, Лучка мнется, лениво ворочает в чашке куски баранины.
– Ты что не ешь? – спросил Макся.
– Такое мясо в такой день есть насухо просто грех.
– А где чего возьмешь?
– Может быть, и найдется, если я в своем мешке пороюсь. Но тебе, поди, нельзя, ты ведь теперь в партии. Тараска намедни баил: нельзя вам. Я говорит, потому только не записываюсь в партию. Не стерплю, говорит…
– Ты слушай Тараску, он тебе наскажет.
Лучка принес бутылку самогона, налил всем. Татьянка пить не хотела, но он ее заставил:
– Давай, сеструха, тяни, ты уж не маленькая. Когда еще придется так вот, за одним столом, дружно, беззаботливо посидеть.
Чокнулись кружками, выпили. Просидели за столом до позднего вечера.
– Мне отсюда уезжать неохота, – созналась Еленка. – Хорошо тут у вас. Наверно, первый раз за всю жизнь я на работе радовалась. Бывало, выйдем мы на косьбу, только и слышно, как батя ругается. То мать ему не угодила, то я что‑то не так сделала… И все торопит, торопит.
– Давно тебе говорю: пока человеком жадность руководит, не видать ему радости, вечно будет недоволен, вечно будет сохнуть от зависти к другим. – Лучка потянулся к бутылке, налил остатки в два стакана. – Давай, Максюха, выпьем за то, чтобы пришла к нам жизнь без зависти, жадности, чтобы работалось всем с весельем на сердце.
Утром они уехали. Максим и Татьянка еще накосили, сметали зарод возов на десять – пятнадцать. Не для Трифона, для себя.
Перед началом страды приехал Корнюха, привез сельсоветский акт о разделе имущества, похвастался:
– Видишь, Максюха, я у вас ничего стоящего не взял. Изба осталась за вами и кобыленка, на совместные деньги купленная.
– Ты молодец у нас. – Макся, хмурясь, вывел свою фамилию под другими подписями, подал акт Корнюхе. – На… Желаю тебе всякого добра.
Корнюха спрятал бумагу в карман.
– Ты мне не поможешь хлеб в снопы связать?
– Танюша, собери что‑нибудь поесть…
– Чаевать потом будем. Сначала надо договориться…
– Не договоримся мы. Если буду помогать, то Игнату.
– Что ему помогать! – фыркнул Корнюха. – Одному делать нечего с его урожаем. Помоги мне, Максюха.
– Тебе помогать – выгоды нет. Твое хозяйство – не наше.
Корнюха вроде как подрастерялся.
– Ну что ж… Ну ладно… Значит, не поможешь?.. А я на тебя, Максюха, шибко надеялся… Али хочешь, чтобы платил я? Будешь подсоблять за плату?
– Корнюха, да у тебя никак слепота куриная? Ешь больше огородины, говорят, здорово помогает.
Братья стояли друг перед другом. Корнюха – плечистый, силой налитой, Максим – тонкий, сухопарый и ростом невысокий…
– Опять непонятное говоришь. Кончай ты с этой привычкой!
– Помаленьку все поймешь. Разом ничего не делается. Простой забор и то одним махом не поставишь. Поначалу колья вбивают, потом из таловых прутьев обвязку делают, потом…
– Пошел ты к черту со своей околесицей! – вскипел Корнюха. – Говори человеческим языком: поможешь?
– Уже сказал: нет.