Разрыв-трава. Не поле перейти
– Вот попробуй еще разок! – спокойно сказала она.
– А ты не заголяйся!.. Еще раз попробовать не побоюсь.
– Тогда я о твою голову ухват обломаю.
– С чего строгая такая? Для этой сопли, для Агапки, себя бережешь?
– Хотя бы и для него. Ты же на мне не женишься?
– Почему?
– Да той самой сопли побоишься, батьки его.
– А ты пойдешь за меня?
– Пойду. Давно уже напрашиваюсь.
– Нет, я с тобой сурьезно.
– И я сурьезно. Ты же видишь, какая я радостная, когда жених приезжает.
Потом он ее еще спрашивал об этом же. Что‑то не верилось. Может быть, потому не верилось, что Устюха, во всем его добрый товарищ и помощник, становилась недоступной, как только он пытался прикоснуться к ней. Не было в ней той податливости, что у Насти. А с виду – твоя бы была… И другое еще его заботило. Пискунов он не то чтобы побаивался, было сомнение: обхитрит ли их? Зерно с его поля Пискун к себе ссыпал. Куда, мол, тебе с ним деваться, вот продадим и получишь свою долю чистыми денежками. А когда стали со всей строгостью твердое задание взыскивать, заставил яму на гумне копать и по ночам, воровски, зерно в ней прятать. Тошно было Корнюхе от этого, материл Пискуна на чем свет стоит, а дело все‑таки делал: придут, все выгребут, не станут разбираться, где чье зерно.
Но вышло, что без пользы яму рыл. По амбарам никто ходить не собирался. Не выполнил твердое задание – вызывают в суд. Там принудиловку припаяют и опишут, распродадут все добро. В соседнем селе таким манером трех мужиков дотла разорили. Прослышал про это Пискун, быстро рассчитался, сдал все, что с него требовали. Позднее грозил маленьким кулачком кому‑то, ругался, обрызгивая слюной свою бороденку. Всяк бы на его месте не возрадовался. Больше половины урожая пришлось сдать. А тут еще с молотилкой не получилось, отбил Лазурька все доходы. Пискун из себя выходил. Куда девалась его умильность, велеречивость, стариковская степенность? Ходил вприпрыжку, будто ему в пятки пружины вставили, говорил отрывисто. По вечерам у него нередко собирались такие же, как он, и на все корки честили советскую власть, Лазурьку, Стишку Клохтуна. Корнюху к себе не допускали, разговоры ихние слышал краем уха. Слушал, злорадничая: «Так вам и надо, будете знать, как ездить на нашей шее. Теперь свою подставляйте, теперь мы на вас покатаемся!»
Однако понимал: одной веревочкой с Пискуном связан. Разорят Пискуна – пропадут и его, Корнюхины, труды, его надежды. Но пусть не разорят, пусть просто поругается с ними… Пискун может вместо обещанного кукиш показать, и ничего с ним не сделаешь. Нет ни бумаги, ни свидетелей – одно только слово его склизкое, ненадежное. А горячей ругани, видно, не минешь. Зреет ссора, как чирей. Агапка при встрече с ним от злобы ажно зубы щерит, так бы, кажись, и впился в Корнюхино горло. Унюхал синюшный недоносок, что невесту у него могут из‑под носа утянуть, батьку со свадьбой торопит, каждый божий день об чем‑то с Хавроньей шепчется. Харитон согласился взять Устюху в невестки, уж и зовет ее не иначе как «доченька». Хавронье, сватье будущей, ключи от казенки и погреба отдал. Она после этого важной стала, бычьим пузырем раздулась, не ходит – плавает, губы свои провяленные поджатыми держит, пасмурность на лицо напустила такую, что можно подумать: забот у нее – спать некогда. Со смеху сдохнуть можно, глядя на эту ощипанную курицу, вдруг возомнившую себя откормленной уткой. Но мало того что от важности едва не лопнет, зачала помаленьку власть забирать в свои корявые непромытые руки. На Устюху покрикивала по делу и без дела, потом и до него добралась, давай и ему свое недовольство казать. В каждую дырку лезла, баба проклятая, все видела. Придирками глупыми вывела его из себя. Однажды на заднем дворе, когда начала ворчать, чем‑то недовольная, он сказал:
– Если ты, старая халда, будешь еще командирствовать, схвачу за сарафан и мотырну так, что через три забора, будто на ероплане, перелетишь! – И сказал с таким внушительным спокойствием, что она присела от страха и трусцой попятилась от него. После этого уже не командовала, но посматривала на него не лучше, чем Агапка: будь ее воля, немедля согнала бы со двора.
И Пискун с недавних пор переменился. Уже не толковал, как бывало, о своих хозяйственных соображениях, а только приказывал: сделай то, сделай это. Может, и он за Устюху боится, может, что другое на уме…
Решил Корнюха без мешканья получить с Пискуна заработанное, развязать себе руки и уж потом отшивать от Устюхи Агапку. Вечером пошел в дом хозяина. Сидит Харитон за убранным столом, накрытым белой скатертью, в новой рубахе, гладенький, причесанный, ведет с Хавроньей душевный разговор. На сухоньком личике – благость.
«В добрый час пришел», – подумал Корнюха.
– Ну, Малафеич, посчитай, сколько я у тебя заработал.
– Что заторопился? – Как с вареной картофелины кожура, слезла с его лица благость.
– Должен же я знать, что у меня имеется. Посчитай, Малафеич.
– А что считать, у меня давно твое посчитано. Хлебушко, в яме спрятанное, твое.
– Как так?
– Что, мало?
– Нет, не мало… – В том‑то и дело, что зерна там было куда больше, чем рассчитывал Корнюха получить, и в первый момент опешил, ушам своим не поверил.
– Ежели не мало – бери.
Корнюха побежал на гумно, ломом отвалил мерзлый пласт дерна, выворотил доску – темно в яме, ничего не видно. Лег на живот, сунул руку – пусто. Что за чертовщина? Зерна, помнится, насыпал доверху. Неужели оно так здорово осело? Втиснулся в дыру, спустился вниз. Зерна в яме осталось меньше половины. Вот она, щедрость Пискуна! Тайком опустошил и – на`, бери остатки. Ну и сволочня! Ну и поганка! Обожди же…
С ломом в руках вошел в дом, поставил лом у порога, приткнув к косяку.
– Ты что, старый хрыч, обжулить меня хочешь?
– Мало тебе?! – вроде бы удивился Пискун. – Самая божеская цена. Другой бы и этого не дал. За аренду плачу я, на моем коне работал, мои семена сеял. Твоего – одни руки. А за них у кого хочешь спроси, много не дадут.
– Ага‑а… Вон что ты запел. А это видел? – Корнюха поднял лом. – Тресну один раз, и от тебя ничего, кроме вони, не останется.
Хавронья подалась от стола и боком‑боком к порогу, а там – шасть за двери, только сарафан, будто лисий хвост, мелькнул. Из‑за перегородки, с кути, вылетел с поленом Агапка, но, увидев в руках Корнюхи лом, остановился.
– A‑а, и ты тут? Иди поближе! Сокрушу к чертовой матери всю вашу родову! Кулачье, кровопивцы! – И ахнул ломом по столу. С хрустом проломились доски, фаянсовая тарелка разлетелась на белые брызги. Побелевший Пискун сжался в комочек, стал меньше воробья. Снова подняв лом, Корнюха повернулся к Агапке, но распахнулась дверь, в дом влетела Устюха и повисла у него на руках.
– Ты с ума сошел! Иди, иди… – Настойчиво, но в то же время как‑то очень бережно она подтолкнула его к двери. А тут Агапка про полено вспомнил, кинулся на Корнюху, ловчась стукнуть его по голове.
– Прочь отсюда! – Устюха выхватила из его рук полено, бросила к порогу.
Поддерживая, словно больного или пьяного, она увела Корнюху в зимовье, усадила на лавку.