LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Разрыв-трава. Не поле перейти

– Ой‑ой, Корнюха, и бешеный же ты! – И засмеялась, разлохматила его чуб.

Почти следом прибежал Харитон, вьюном проскочил в чуть приоткрытую дверь, зачастил с ходу:

– Ты беспонятливый… Зерно – не вся плата. Денег еще дам. Так и думал.

– Думал ты!.. Знаю я тебя, обтрепанное помело. Но у меня навеки отвадишься хитрить.

– Да где же тут хитрость? Какая тут хитрость? Просто заминка у меня с деньгами.

– Не бреши! Куда они подевались? – Корнюха понял: выдавить надо все сейчас, пока он напуган, очухается – ускользнет, как налим. – Гони денежки, хватит тебе кочевряжиться!

– Нету, Корнюша, ей‑богу, нету. Но я тебя не обманываю. Уж если тебе так приспичило, давай забьем завтра двух бычков, и поезжай с мясом в город. Выторгуешь…

– Опять что‑нибудь замыслил?

– Нет, Корнюшенька, нет, родимый. С тобой я завсегда…

– Смотри! В случае чего я твое гнездо по бревнышку раскатаю!

Перед отъездом в город Корнюха выгреб из ямы зерно, перевез домой. Когда он сгружал с телеги мешки, во двор вошла Настя, стала у воза, придерживая у подбородка наспех накинутый платок.

– Что тебе, Настюха?

– Поговорить надо…

– Видишь, некогда мне разговоры разговаривать. – Корнюха поставил мешок на попа, пригнулся, вскинул его на плечо. «Хоть бы ушла». Вернулся за другим мешком – Настя у телеги стоит все так же.

– Раньше у тебя было время на разговоры и на другое, – сказала она. – Ты уж скажи мне прямо…

– Что ты привязалась? Шагай отсюда, потом поговорим. – Корнюха взялся за другой мешок, но Настя не дала его поднять, придвинулась вплотную, сверкая глазами из‑под платка, горячим шепотом заговорила:

– Ты думаешь, я не вижу, куда клонишь? Все вижу и понимаю. Не жалею свое девичество сгубленное, жизнь сломанную. Но ты… Что ты найдешь? Меня ты любил хоть маленько, а ее совсем не любишь. Нет сердца у тебя, Корнюха, заместо его – утюг чугунный. А я, дуреха, поверила тебе… – Из Настиных глаз выступили слезы, медленно поползли по щекам.

Корнюха закряхтел:

– Ну, ты… Еще выть тут зачни!

Хотел ее обнять, но Настя отступила, крикнула:

– Не прикасайся! Ненавижу тебя!.. Твои бесстыжие глаза, рожу твою поганую!

– Ты что, сбесилась?

– Еще не раз вспомнишь обо мне! – Она пошла, вытирая кулаком слезы. Что‑то вдруг стронулось в Корнюхиной душе, жаром полыхнуло в лицо. Он бросился к воротам, но Настя уже переходила дорогу. Шла неровно, мелкими шагами, будто несла на плечах непосильную тяжесть.

– Настя!

Она не услышала. Скрежетнула, звякнула железом, закрываясь за ней, калитка… «Я потом к ней схожу». В душе помаленьку все стало на свое место. Он был даже рад теперь, что Настя все знает, не надо, по крайней мере, лицемерить перед ней и придумывать отговорки, чтобы не ходить на свидание.

А утром он выехал в город. Кони были добрые, телега на железном ходу легко катилась по схваченной морозом дороге.

 

XVIII

 

Сама не в себе была Настя, нигде места найти не могла. Ходила, что‑то делала, но без смысла, по привычке. Лицо ее было напряженно, взгляд, не задерживаясь ни на чем, скользил мимо.

– Что с тобой, сеструха? – спросил Лазурька. – Какая‑то ты очумелая…

– Нет, ничего… Голова болит.

– Иди приляг, чего топчешься! – строго приказал брат.

А Настя пошла на гумно, зарылась с головой в сено и плакала, плакала… Сено пахло цветами, медом – летом ее крохотного счастья. Выплакав слезы, снегом остудила опухшие глаза. День клонился к вечеру. Чистый, неистоптанный снег искрился разноцветьем огоньков, в стылую ясность неба ровными, высоченными столбами подымались дымы, за селом, на склоне Харун‑горы, обновляла лотки и санки ребятня. Все идет своим чередом, и ни одна живая душа не знает, до чего не мил ей белый свет.

– Настя! Куда ты, холера, подевалась! – старчески проскрипел во дворе отец.

– Иду… Чего тебе?

– В кадушке воды ни ковша. Ты что‑то, Настюха, совсем у меня рассупонилась…

Настя прошла мимо, низко склонив голову, чтобы отец не видел заплаканного лица, взяла ведра, коромысло, побрела к колодцу. Зимой воду брали из общего колодца, вырытого на пустыре, к нему со всех сторон, как лучи, сбегались тропки. По одной из них с полными ведрами на коромысле шла Устя, лиходейка‑разлучница. Ревнивым взглядом Настя сторожила каждое ее движение. Идет, бедрами покачивает, голова поднята высоко – гордая такая, своенравная, ведра не шелохнутся, будто примерзли. Настя перешла на ее тропу, заступила дорогу.

– Радуешься? Довольнехонька?

Чуть шевельнула Устя черными бровями, остановилась, прямая, неприступная.

– Об чем говоришь?

– А ты не знаешь? Оно, конечно, лучше – не знать. Целуйтесь, милуйтесь… Стоит вам думать о какой‑то там дуре‑девке. Кто она, девка? Потаскушка! А потаскушкам ворота дегтем мажут, на них собак науськивают, ее в гости никто не принимает. Зачем о ней думать? Зачем думать о ребенке, о парнишке ее, которого прижила? Кто он такой? Выблюдок. Это всякий скажет. У тебя будут свои дети, не в крапиве найденные, тобой рожденные. Что с того, что мой ребенок будет братом твоим детям по отцу? Так ли уж это важно? У него даже и отчества не будет, люди станут величать его Настичем, не Корнеичем…

– Что ты врешь? – крикнула Устя, глаза ее стали зелеными‑зелеными, коромысло закачалось, из ведер плеснулась вода. – Ты зачем наговариваешь на Корнюшку? Он тебя и знать не знает!

– Ты спроси у него, куда вечерами ездил с заимки, с кем до последних дней обнимался на гумнах. Ты спроси. Он тебе скажет. – Настя, позабыв, что ведра у нее пустые, быстро пошла от колодца.

– Погоди! – Устя оставила коромысло, догнала ее. – Не уходи.

– Что тебе еще?

– Ты побожись, что все это правда.

– Господи, да разве ж я стану такое брехать? Отойди, без тебя тошно. Тошно! – Слезы душили Настю, и этим криком она гасила готовые вырваться рыдания, спотыкаясь, шла по улице, тоскливый скрип ведер вторил ее шагам – скрип, скрип, скрип. Сейчас ей было еще хуже, чем до разговора с Устей. Наизнанку вывернулась перед ней, унизила себя. Поймет, что ли, она… Господи, кому же тогда поведать свое безмерное горе? Ведь так, в одиночку, задохнуться можно, с ума сойти.

TOC